Андрей Зубов. Размышления над причинами революции в России. Часть 3
Царствование Императора Павла Петровича стало явной и сознательной реакцией на правление Екатерины. Десятилетиями живя в Гатчине фактически под домашним арестом, Цесаревич с ненавистью, отвращением и страхом наблюдал долгое царствование своей матери. С детских лет знал он, что Екатерина — убийца отца и узурпаторша трона, и ненавидел мать и ее бесчисленных фаворитов. Он знал также, что и Екатерина не любит его и серьезно думает передать престол через голову Павла своему старшему внуку — Александру, который был отобран у отца и воспитывался в духе бабки швейцарцем Лагарпом. Павел знал и о том, что Александр согласился на эту комбинацию и благодарил бабку за доверие. Тотчас после смерти Екатерины «штурмом» взяв Царское Село, Павел первым делом бросил в огонь камина завещание матери, передававшее престол внуку…
Это не было примитивным стремлением к царской власти. Павел давно считал себя законным Императором, отстраненным от престола. Правление матери, как и восшествие ее на престол, считал он преступным, Екатерину полагал губительницей России и не вовсе без оснований опасался, после Пугачевского бунта, повторения французского революционного взрыва в своем Отечестве. Державную власть он желал получить для спасения России, для исправления ошибок предыдущего царствования, предотвращения катастрофы. Восемнадцатилетний Александр, бывший к тому же чуть ли не республиканцем, носивший трехцветную французскую кокарду, окруженный «орлами» Екатерины, мало подходил на роль спасителя России от чумы революции.
Глубоко религиозный, воспитанный митрополитом Платоном (Левшиным), Павел ненавидел законодателей дум и сам дух века Просвещения. С наивной прямолинейностью он не только запрещает ввоз вольнодумных книг и резко ограничивает выезд русских в Европу и приезд иностранцев в Россию, но и ополчается против длинных штанов, высоких сапог, шнуровки башмаков, круглых шляп и зачесывания волос на лоб (указ 8 ноября 1796 года), поскольку все это — мода Французской Революции. А в том, что Революция — дитя Просвещения, Павел не сомневался ни на минуту.
Павел тоже был гуманистом, но отнюдь не вольтеровского толка. И для него человек был высшей ценностью. Особенно болело сердце Павла за простых людей, розданных матерью в рабство своим фаворитам, грабившим и материальные богатства России, и главную, по его мнению, ценность — ум и силу человеческую. Двадцатичетырехлетний Павел Петрович говорил своему воспитателю Никите Панину: «Человек — первое сокровище государства, а труд его — богатство. Его нет труд пропал и земля пуста; а когда земля не в деле, то и богатства нет. Сбережение государства — сбережение людей, сбережение людей — сбережение государства»[1]. Слова эти достойны не молодого человека, в умственных способностях которого порой и сейчас сомневаются, но мудреца, прожившего жизнь, — Конфуция или Платона эпохи «Законов». Как часто в нашей несчастной России пренебрегали этим замечательным принципом! Взойдя на престол, Павел немедля вернул из ссылки Радищева, освободил из крепости Новикова.
Исправляя преступление матери, Павел перенес с царскими почестями тело Государя Петра Федоровича из Александро-Невской Лавры в Петропавловский собор и похоронил одновременно с Екатериной 18 декабря 1796 года в императорской усыпальнице. Не пожелавшая даже взглянуть на тело убитого супруга, Екатерина разделила с ним, по воле сына, смертный одр, восстанавливая тем самым «закон естества». Павел тут же восстановил и «естественный» закон престолонаследия, отмененный Петром I. Сам потерпев от произвола матери, зная, сколь много потрясений пережила и Россия, и династия из-за введенного Петром правила произвольного определения наследника царствующим Императором, Павел освободил наследование престола от воли монарха, сделав его «автоматическим» — «по порядку первородства», по нисходящей мужской линии, предав тем самым Всероссийский Императорский престол усмотрению Божию. Вплоть до отречения Николая II закон этот, связанный к тому же священной присягой во время венчания на царство, неукоснительно соблюдался всеми русскими самодержцами, что сделало XIX век столетием мира и покоя при наследовании престола в противоположность мятежному XVIII веку. Отрекаясь «за сына» 2 марта 1917 года, Николай II впервые нарушил закон 1797 года, и с этим нарушением пресеклась монархия в России.
Павел жил идеалами средневекового рыцарства, идеалами чести и бескорыстной верности Богу. Но его издерганный постоянными страхами и огорчениями ум не мог отличить малое от великого, не знал науки компромисса, политического маневра. Крой штанов и закон о престолонаследии имели для Павла чуть ли не равную значимость. Если все подписанные им указы разделить на дни царствования, то получится, что в день он подписывал по указу (Петр I подписывал один указ в два дня, Екатерина — в три). Такое интенсивное законотворчество вносило сумятицу в управление государством. «Желая водворить порядок при дворе и в администрации, он громко осуждал и искоренял старое, новое же насаждал с такой строгостью, что оно всем казалось горше старого. Неподготовленность к делам сказывалась на всем, что делал Павел, и, соединяясь с неровностью его характера, сообщала всем его мерам колорит чего-то случайного, болезненного и капризного», — пишет С. Ф. Платонов[2]. Но при этом, по оценке В. О. Ключевского, «в основе правительственной политики Императора Павла внешней и внутренней лежали серьезные помыслы и начала, заслуживавшие нашего полного сочувствия <…> Павел был первый противодворянский царь этой эпохи <…> Чувство порядка, дисциплины, равенства было руководящим побуждением деятельности Императора, борьба с сословными привилегиями — его главной целью <…> Смиряя классовый аристократизм, Павел невольно обращался лицом к идеалу общенародного монарха. „Все-все подданные и мне равны, и всем равно я — Государь”, — говорил Император»[3].
Два эти определения замечательных русских историков вполне согласуются. Пожалуй, самое существенное в политическом облике Государя Павла Петровича было то, что, ненавидя дух Просвещения, он был вполне солидарен с духом Абсолютизма, с Просвещением связанным почти неразрывно. Павел не верил в разумную деятельность народа, в самоуправление, в «инициативу снизу». Следуя Декарту и Гоббсу, Император видел в обществе только сложный механизм, механиком при котором его назначил Бог. Тонкое переплетение свободных человеческих воль, их греховных и святых импульсов, таинственно связанных с волей Государя и во многом определяемых, вдохновляемых его волей, его нравственными выборами, не сознавалось Павлом. Он не вымаливал свой народ, но и, упаси Боже, не использовал его для собственных прихотей; он организовывал его, как часовщик упорядочивает работу часового механизма. «В России велик только тот, с кем я говорю, и только пока я с ним говорю» — эти слова Императора князю Репнину могут быть избраны девизом его царствования, мимо них не проходит ни один историк правления Павла.
Вольности дворянства возмущали его. Как можно жить в стране и не функционировать в ее механизме? И он, пересматривая Жалованную грамоту 1785 года, значительно умаляет права шляхетства и увеличивает его обязанности. Он весьма ограничивает самоуправление городов, которое, впрочем, и при Екатерине оставалось главным образом на бумаге. С другой стороны, Император старается упорядочить отношения крепостной зависимости. Нет, он отнюдь не является противником крепостного права, напротив, он ценит в крепостной зависимости элемент порядка и организации. Он не видит в ней принципиального несоответствия нравственному принципу, которое ясно сознавала Екатерина. Павел за четыре года своего царствования раздает в частную крепостную зависимость более 500 тысяч казенных крестьян обоего пола (Екатерина за 35 лет — около 800 тысяч) и прикрепляет к земле указом 12 декабря 1796 года земледельцев, работавших в частновладельческих имениях Донской области, Северного Кавказа и Новороссии (Екатеринославская, Таврическая и Вознесенская — позднее Херсонская — губернии). Но при этом он определяет минимальные размеры крестьянского надела и требует от помещиков удовлетворять своих малоземельных крестьян по фиксированным нормам землепользования. Манифестом 5 апреля 1797 года Император запрещает принуждать крестьян к труду в воскресные и праздничные дни и рекомендует разделять поровну остальные шесть дней недели между трудом крепостного в собственном хозяйстве и на барщине. Помещики игнорировали этот манифест, зато крестьяне окрестили Павла «новым Пугачевым» и стали отказываться от излишней барщины. Начались крестьянские волнения, и поползли слухи, что скоро рабству будет конец и дарует царь народу полную волю.
Абсолютистская и притом религиозная установка ума Императора приводила его к убеждению, что он, милостью Божией Император Всероссийский, один способен в полноте видеть Божественный закон и проецировать его в государственное законодательство. Он вполне серьезно считал себя Главой Церкви, и даже не только Церкви Русской Православной, но и вселенской. Конфессиональные различия Павла совершенно не беспокоили. С легкостью он приглашает папу переехать из Рима, оккупированного безбожными французами, в Петербург. Он устраивает в России Иезуитский орден, гонимый тогда по всей Европе, и Мальтийский орден, изгнанный Наполеоном с Мальты. Павел принимает на себя титул гроссмейстера Мальтийского ордена и, облачившись в мантию, руководит орденскими церемониями. Но это благоволение к западной Церкви никак не происходит за счет небрежения Православной Русской Церковью. Напротив. Он и ее жалует деньгами и землями, архиереев и белое духовенство — орденами, церковными наградами и даже… аксельбантами.
В Акте о Престолонаследии он объявляет себя «Главой Церкви» и потому, совсем как египетский фараон, рассматривает клириков своими заместителями и представителями при священнодействиях. Рассказывают анекдот, что он даже вознамерился самолично служить литургию, и митрополиту Платону больших трудов стоило отговорить Императора от литургисания, и то лишь объясняя невозможность этого второбрачием Павла.
Действительно, в тех случаях, когда клирики указывали Павлу на нарушение им какого-либо церковного установления, он благочестиво повиновался, но не потому, что считал священство выше царства, а потому только, что всегда готов был признать, что по неведенью или забывчивости проигнорировал закон, который по долгу службы должно знать священноначалие. Митрополит Платон, воспретивший Императору при шпаге войти царскими вратами в алтарь для причастия, имел для Павла не больше авторитета, чем председатель Сената, напоминающий государственный закон, который Император невольно готов был нарушить. Павел согласен был повиноваться Божественному закону и даже закону земному, но не какой-либо человеческой воле. Древний идеал Симфонии, учитывавший несовершенство, греховность любой человеческой природы, в том числе и природы царя, и одновременно духоносность Церкви, которую «не одолеют силы ада», оставался чужд Павлу или не был им понят.
Павел отнюдь не враждовал с Церковью и не боялся ее нравственно или политически, как Екатерина. Он вернул Церкви свободу, неслыханную со времен Петра Великого, позволив самим синодальным архиереям выбирать обер-прокурора (весна 1799 года), но только потому, что был уверен, что ни одно постановление Синода не сможет войти в силу без императорской контрассигнации.
Несмотря на глубокую и горячую личную веру, Павел не восстановил симфоничные отношения между Церковью и Царством, подобные отношениям между совестью и волей в человеке. Совесть продолжала быть сдавлена абсолютной царской волей и потому не могла врачевать душу и монарха, и подвластного ему народа. Оставив себя «Главой Церкви», Павел не мог понять великого новозаветного принципа «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор. 3: 17). Потому-то спокойно относился он к рабскому положению крестьян и легко стеснял несвободой, мелочной и детской, все другие группы русского общества. Он, безусловно сам того не желая сознательно, фактически подменял собой истинного Главу Церкви — Иисуса Христа. В этой подмене — главный грех Абсолютизма, а в том, что такая подмена оказалась возможной в XVII веке в Западной Европе, а в XVIII — XIX — и в России, повинны Ренессанс и Просвещение, унизившие и обессилившие веру. Без «Духовного регламента» Феофана Прокоповича, без богохульств Петра I, лютеранствующих безумств церковной политики Петра III, без удушения Церкви Екатериной верующий ум Павла просто не смог бы войти в соблазн «главенства» над Телом Христовым. Приняв на себя бремя «не по чину» («Глава Церкви»), Павел не смог его вынести. Воля надломилась. Дела дедов и отцов свершились в сыне, который был чище, добрее и благородней любого из них. Но таков уж нравственный закон — выстрадывать грехи предков приходится лучшим из потомков.
Чем дальше, тем больше Павел страшился повторить судьбу своего отца. Подозревая, притом совершенно беспочвенно, Марию Федоровну в замысле его свержения, Император стал видеть в жене врага, а в Цесаревиче Александре — соперника. Тени прошлого ужасали Императора, а ловкие интриганы — брадобрей Кутайсов и Лопухины — раздували его болезненную мнительность. Летом 1798 года Павел порывает с женой, сходится (неизвестно, насколько коротко) с девицей Лопухиной и переносит опалы с подданных на своих домашних. Цесаревич Александр писал в эти дни, что он находится «под топором»[4]. И не было рядом авторитета Церкви, который бы восстановил мир в царской семье, успокоил болезненную мнительность Павла, погасил вспышки неукротимой ярости. Приближалась развязка.
Царствование Екатерины вселило ненависть к верховной власти в податное сословие, но дворяне боготворили Государыню — кто за вольности, кто за право распоряжаться толпами рабов, а кто и за царивший при ее дворе либеральный дух вольтерьянства. Павел оттолкнул от себя дворянство строгостями, контролем, деспотизмом, нравственной требовательностью. И вокруг него образовалось пустое пространство. Когда же опасность преследований коснулась жены и детей, ближайших вельмож и царедворцев, соткался заговор, и 11 марта 1801 года Павел, оставленный всеми, был убит в Михайловском замке.
XIX век начался цареубийством в результате заговора, подготовка которого была известна великому князю Александру Павловичу, восшедшему на престол, обагренный еще теплой кровью своего отца. Смерть сына от руки отца и убийство отца при попустительстве сына — так начался и так завершился Век Просвещения для царствовавшего дома России. «Я <…> Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Исх. 20: 15) — «Прадеду от правнука» повелел начертать Павел на воздвигнутом перед Михайловским замком памятнике Петру Великому…
II
Судя по мнению большинства историков, в том числе и таких информированных, как великий князь Николай Михайлович, Александр Павлович желал получить трон отца, но не такой страшной ценой. Он не понимал, что согласие на возглавление заговора — тяжкое преступление пятой заповеди, не говоря уже о нарушении государственных законов. Можно ли нарушителю быть стражем закона? Но совесть Цесаревича Александра не воспротивилась шантажу и льстивым доводам заговорщиков. В результате — отцеубийство и каинова печать на лике «Благословенного» Государя, которую он выстрадывал, чем дальше, тем больше, всю жизнь — и выстрадал ли? Народная легенда о сибирском старце Федоре Кузьмиче говорит, что да. История же не отвечает на такие вопросы.
Вся Россия, весь культурный мир знали, что Александр — отцеубийца, и по крайней мере единожды Императору суждено было услышать это обвинение в лицо. Взятый в плен при Кульме 30 августа 1813 года и приведенный к Александру французский генерал Д.-Р. Вандам на укоры в жестокости по отношению к мирным жителям ответил Императору: «Но я не убивал своего отца!»…
В конце 1940-х годов протоиерей Александр Шмеман писал: «Мы не можем не видеть, что история России была трагедией»[5]. Банальность? Быть может. Но задумаемся на минуту над изначальным смыслом трагического в контексте культуры, трагедию как жанр породившей. Трагедия рождается отнюдь не из духа музыки. Трагедия рождается из неотвратимости рока. Преступление предков, часто забытое, ставит потомков в отчаянные обстоятельства, и они, дабы избавиться от его последствий, творят новые преступления, и за ними следуют новые воздаяния, и так без конца, пока не изничтожится до конца род или не осознает некто из потомков преступника причины страданий, не усмотрит в делах предков преступление законов Божеских и человеческих и не примет свои страдания как законное возмездие и искупление, воскликнув, подобно благоразумному разбойнику на кресте: «Мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли» (Лк. 23: 41) — и раскаянием прекратит месть. Тогда разомкнется цепь трагедии, и достигнут будет катарсис божественного покоя, и отступят эринии.
Возможно, для любого вдумчивого человека история его народа, его отечества — трагедия. Но «перед своим Господом стоит он или падает» — не нам судить пути других народов. Трагизм же русской истории, столь ясно открывшийся в ХХ веке, сейчас потрясает еще больше, чем в те годы, когда о. Александр Шмеман писал свою первую книгу. И тем важнее для нас опыт осознания трагизма пути России и попыток исправить преступления отцов. XIX век по преимуществу был для России временем критической исторической рефлексии — от Карамзина и Чаадаева до Леонтьева и Владимира Соловьева. Но, пожалуй, лишь единожды в руки сознающего были даны Провидением бразды абсолютной верховной власти. Герцен назвал Александра I «коронованным Гамлетом, которого всю жизнь преследовала тень убитого отца». Но трагизм Александра значительней личной драмы отцеубийства. С каждым годом все больше преследовала «Благословенного» Императора поруганная его предками Россия. И все более напрягая силы, пытался он исправить последствия деяний Петра и Екатерины, перекладывая штурвал с безудержной эвдемонии на сотерию, но так и не сумел повернуть рулевое колесо, изменить курс корабля Империи…
В Российском царствующем доме весь XVIII век прошел в жестоком, часто кровавом конфликте отцов и детей. Этим аспектом своей личности Александр был монархом предшествовавшего столетия. В один день он отменил множество указов только что убитого отца и при восшествии на престол объявил, что намерен править «по законам и по сердцу <…> Бабки нашей Государыни Императрицы Екатерины Великия, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да по Ея премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы». Итак, цель была провозглашена вполне эвдемоническая — «верх славы», метод же, которым думал двадцатичетырехлетний Царь ее достичь, требует внимательного вглядывания.
Александр отнюдь не был слепым поклонником Екатерининского правления. Его изъяны он видел отлично и желал исправить их еще в бытность Цесаревичем. «Он сказал мне затем, — вспоминал свою первую беседу с великим князем Александром Павловичем весной 1796 года в саду Таврического дворца князь Адам Ежи Чарторыский, — что он далеко не одобряет политики и образа действий своей бабки, что он порицает ее основные начала…»[6] Память не изменила князю Адаму, когда он писал свои воспоминания о далекой юности. 21 февраля 1796 года великий князь Александр признавался своему учителю, швейцарцу Лагарпу: «Непостижимо, что происходит: все грабят, почти не встретишь честного человека, это ужасно…»[7] А в письме от 10 мая 1796 года в Константинополь сердечному другу князю Виктору Кочубею, тогдашнему послу при Блистательной Порте, Александр говорил еще откровенней: «Кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других <…> которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся <…> В наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон, все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов…»[8]
Уже в первый год своего царствования Александр многое изменил, многое провозгласил, а в узком кругу «Негласного комитета» еще больше обсудил такого, что очень расходилось с деяниями «Августейшей Бабки». Но не был Александр в манифесте о восшествии на престол и примитивным лжецом. Ведь он несколько раз сказал, что собирается править «по сердцу» и «по намерениям» Екатерины. А Екатерина, как известно, порабощая миллионы русских людей и держа их в совершенном скотстве и невежестве, сердцем желала свободы, равенства, просвещения и братства для всего человечества. Александр на первых порах стремился продолжать не дела Екатерины, но воплощать ее замыслы и устремления, быть не столько корреспондентом Дидро, сколько осуществителем его идей. Слово «закон», увенчанное императорской короной, он повелел высечь на медали, отлитой в честь своей коронации, а «обуздание деспотизма нашего правительства» провозгласил главной своей целью.
Четыре с половиной года царствования Павла были преданы забвению. После 11 марта на улицах Петербурга почти тут же вновь появились круглые шляпы, длинные панталоны, высокие сапоги. Щеголи зачесали волосы на лоб и завили их а la Titus. Вскоре были возвращены вольности дворянству, отменены телесные наказания за уголовные преступления для дворян и духовенства, категорически воспрещены пытки, разрешен свободный въезд и выезд из России, дозволена свободная деятельность типографий и ввоз любых книг из-за границы (немыслимая свобода для большинства государств тогдашней Европы, но Александр мечтал о ней все Павлово правление), 2 апреля уничтожена Тайная экспедиция (политический сыск).
Воспитанный Фридрихом Цезарем Лагарпом в духе французского Просвещения, в преклонении перед свободой и достоинством естественного человека, Александр был научен модным для его времени установлениям — верховенству законов, конституционному порядку, работе законодательной ассамблеи. Научен до того, что думал, взойдя на престол, дать России свободу и конституцию и удалиться инкогнито в Америку (см. дневник А. С. Пушкина 21 мая 1834 года) или «по отречении от этого неприглядного поприща (императорской власти. — А. З.)… поселиться с женой на берега Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы» (письмо в Константинополь князю Кочубею от 10 мая 1796 года), или на швейцарской ферме, поблизости от Лагарпа (письмо Лагарпу в Женеву от 21 февраля 1796 года). План этот, как сам Александр признавался Кочубею в том же письме, родился у него, когда Александру Павловичу не было и пятнадцати лет…
Он был лишен и властолюбия бабки, и абсолютистской ответственности отца. В отличие от Павла, молодой Александр искренно верил в совершенство природного человека, который может прекрасно самоуправляться, следуя естественным законам человеческого сообщества. Об «отвращении» Александра к абсолютизму Лагарп писал в письмах к нему как о само собой разумеющемся факте. Республиканская Франция, Швейцарская Конфедерация и особенно Северо-Американские Соединенные Штаты были для Александра вполне положительными примерами организации политической жизни.
Вспоминая о своей беседе с Александром Павловичем летом 1796 года в Царском Селе, князь Адам Чарторыский писал, что его собеседник «желал бы всюду видеть республику и признает эту форму правления единственно сообразною с желанием и правами человечества… Наследственность престола, по его мнению, установление несправедливое и нелепое»[9].
Скоро разочаровавшись в правлении отца, поняв, что дела идут у Павла не лучше, а еще хуже, чем у Екатерины, и авторитарный деспотизм Павла превзошел все возможные пределы, не принося России ни грана свободы и благоденствия, Александр отказался от своей юношеской мечты и, быть может, под влиянием друзей (Кочубея, Чарторыского, Новосильцева) соглашается в будущем взойти на престол, но для реализации той же конечной цели — превращения России в демократическую республику. Князь Адам Чарторыский, тогдашний адъютант цесаревича, вспоминал, что, готовясь к коронационным торжествам отца, Александр принудил его написать проект собственного коронационного манифеста, где бы провозглашалось, что Александр принимает царский венец только на время и для того, чтобы даровать русскому народу демократические политические установления[10].
Втайне от отца двадцатилетний Александр посылает в сентябре 1797 года с Новосильцевым письмо Лагарпу в Женеву: «Вам уже давно известны мои мысли, клонившиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. <…> Несчастное положение моего отечества заставляет меня придать своим мыслям иное направление. Мне думалось, что если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках каких-либо безумцев. <…> Мне кажется, что это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законною властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей. <…> Дай только Бог, чтобы мы когда-либо смогли достигнуть нашей цели — даровать России свободу и предохранить ее от поползновений деспотизма и тирании. Вот мое единственное желание, и я охотно посвящу все свои труды и всю свою жизнь этой цели, столь дорогой для меня»[11]. Какая огромная дистанция между этими наивными и возвышенными мечтаниями Цесаревича Александра и осуждением конституционных «бесплодных мечтаний» устами только что венчанного на царство его правнучатого племянника сто лет спустя!
III
В первый период царствования Александр оставался вполне верен своим мечтам и стремился «институционально» преобразовать Россию. Молодой Император был убежден, что правильные формы обязательно наполнятся добрым же содержанием. Помудревший с годами Лагарп стал слишком консервативным для своего венценосного ученика. Теперь Александр переписывается с американским президентом Джефферсоном и просит у него советов.
Александром продолжают владеть две реформаторские идеи — конституция для народа России и свобода для крепостных крестьян. Сразу же по воцарении он поручает Дмитрию Трощинскому и князю Александру Воронцову составить проект «Всемилостивейшей грамоты, Российскому народу жалуемой», обеспечивающей гражданскую свободу и личные права граждан. Но грамота эта, встретив сильную оппозицию среди высшей аристократии, поскольку предполагала уравнение в гражданских правах с дворянами и низших, податных сословий России, в том числе и крестьян, так и осталась «в проекте»[12].
В 1804 году министр юстиции и управляющий Комиссией составления законов князь Петр Лопухин «по высочайшему повелению» поручил барону Густаву Розенкампфу составить проект конституции для России. Но вновь дело осталось без последствий, и даже проект Розенкампфа затерялся (если и был).
Однако Александр не оставляет мечтаний о русском народоправстве. Тридцати лет, в 1807 году, он поручает составление плана коренного преобразования государственного строя России Михаилу Сперанскому. И на этот раз мы точно знаем, что работа была доведена до конца и осенью 1809 года проект поднесен Сперанским Государю[13]. Император одобрил проект, и предполагалось даже «в 1 день сентября, в новый год по старому русскому стилю открыть Государственную Думу со всеми приличными обрядами». Но вновь проект был с негодованием встречен большинством высшего общества: во-первых, из страха потери всевластья над крепостными, а во-вторых, как ни стыдно это сознавать, — из зависти к «поповичу» Сперанскому. По столицам ходил mot — до конституции в России правят Романовы, а после конституции — Сперанские. Карамзин (искренно или по зависти — Бог весть) обвинял Сперанского перед Императором, что он просто списал Кодекс Наполеона[14], что, конечно же, было неправдой. Некоторые важные преобразования в соответствии с проектом Сперанского были осуществлены, но всеобщего государственного преобразования не получилось и на этот раз. Помня, должно быть, судьбу отца и деда, Александр решил не спешить, встретив сопротивление аристократии. Да и время для конституционных экспериментов в 1810-1811 годах было совсем не подходящим — Россия стояла на пороге большой войны с наполеоновской Европой.
В это же первое десятилетие своего царствования Александр предпринимает шаги по преодолению крепостного права. «Ничего не может быть унизительнее и бесчеловечнее, как продажа людей, и для того неотменно нужен указ, который бы оную навсегда запретил», — записал как-то в памятную книжку Цесаревич Александр. Во время коронационных торжеств в Москве 15 сентября 1801 года Александр объявил: «Большая часть крестьян в России — рабы, считаю лишним распространяться об уничижении человечества и о несчастии подобного состояния. Я дал обет не увеличивать числа их и поэтому взял за правило не раздавать крестьян в собственность».
С этого дня свободных людей в России более не обращали в рабство. 12 декабря 1801 года императорский указ воспретил печатать объявления о продаже крестьян без земли и с раздроблением семей. И в тот же день впервые в России всем гражданам, кроме крепостных крестьян, разрешено было иметь землю в безусловном частном владении (до того право на частное землевладение имели только дворяне).
Право на частное землевладение открыло возможность для принятия 20 февраля 1803 года очень важного закона о свободных хлебопашцах. Теперь помещик «по заключении условий, на обоюдном согласии основанных», со своими крестьянами мог освобождать целые деревни с землей и угодьями. Крестьяне в этом случае получали землю в частную собственность и становились «свободными хлебопашцами». Закон «О свободных хлебопашцах» открыл путь к ликвидации крепостного состояния, сообразуясь со свободной волей сaмого просвещенного и европеизированного сословия России. Это был не повелевающий, но дозволяющий закон. «В принципе он имел огромное значение. Дворяне осознали, что Александр может предоставить свободу крестьянам…» — указывал Г. В. Вернадский[15].
Мы не знаем, ожидал ли Александр массового добровольного освобождения крепостных или же только давал возможность рабовладельцам явить свою свободную волю, но как средство социального переустройства закон 20 февраля 1803 года оказался малоэффективным. Дворяне не пожелали освобождать своих крепостных. За все время царствования Александра I в «вольные хлебопашцы» перешло 47 тысяч душ мужского пола, или 0,45 процента всех крепостных, считая по 6-й ревизии 1811 года. «Видимо, дворянство в большей степени было склонно вынашивать глобальные планы переустройства общества, нежели начинать его осуществление с освобождения собственных крестьян», — резюмирует современный историк[16]. Один из членов Негласного комитета, граф П. А. Строганов, видя неудачу правовых инициатив в области эмансипации крепостных, в сердцах сказал о русских дворянах: «Это сословие — самое невежественное, самое ничтожное и в отношении к своему духу наиболее тупое»[17]. Страшный вердикт.
Но увы, даже самые просвещенные и «утонченные» рабовладельцы воспротивились освобождению крепостных. Великий поэт и «бульдог Фемиды» Гавриил Романович Державин категорически выступал в Государственном Совете против закона 20 февраля — «чернь обратит свободу в своеволие и наделает много бед». Блистательный Н. М. Карамзин, уже выказавший себя противником эмансипации крепостных в «Письме сельского жителя» (1802), писал в 1811 году в «Записке о древней и новой России…»: «Что значит освободить у нас крестьян? Дать им волю жить где угодно, подчинить их одной власти правительства. Хорошо. Но сии земледельцы не будут иметь земли, которая — в чем не может быть и спора — есть собственность дворянская <…> Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным»[18]. «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы, — вспоминал Пушкин о Карамзине. — Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе”. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником»[19]. Но и величайший поэт России, сколь мы знаем, не прилагал никаких усилий к тому, чтобы превратить михайловских крестьян в свободных хлебопашцев, и «тягостный ярем» мужички влекли до 1861 года.
«Ни один представитель либерального или революционно-радикального мира, за исключением Н. П. Огарева, не отпустил своих крепостных на волю в 1840-1860 гг., включая Самариных, Аксаковых, Киреевских, Кошелевых, И. С. Тургенева, М. Е. Салтыкова-Щедрина, К. Д. Кавелина, Л. Н. Толстого, а две трети дворянства, по оценке П. Д. Боборыкина, были против отмены крепостного права», — удивляется Б. Н. Миронов[20]. Действительно странно, странно и грустно, а зная будущее, и страшно за высший класс, лучших людей русских. «В монархиях, — пишет великий защитник монархического принципа граф Жозеф де Местр, — дворянство <…> есть не что иное, как продолжение царственности. Эти роды — хранители священного огня. Он угасает, когда они утрачивают чистоту»[21]. За царствование Николая I в свободные хлебопашцы было переведено еще около 66 тысяч душ мужского пола (0,6 процента от всех крепостных крестьян России по 10-й ревизии 1857 года). «Священный огонь» русского дворянства явно угасал и чадил…
Единственное нравственное оправдание существования высших сословий в том, что они подтягивают к себе низшие, повышают их культуру, их образованность, их благосостояние, заботятся об их духовном устроении, их спасении. В сотерических цивилизациях единение в спасении выходит на первый план, в цивилизациях эвдемонических — единение в благоденствии. И обе эти предельные цели в своей системе аксиологии общественно оправданы.
Но вся беда в том, что эвдемония редко удерживается на высоте альтруизма. Наследовать вечность, спастись без помощи ближнему невозможно, кажется, в любой религиозной системе. Бога не обманешь. В христианстве не богословские умозрения, а именно отношение к ближнему — мерило праведности на Страшном Суде, залог жизни вечной или муки вечной (Мф. 25: 31-46). Но эвдемония, любовь к миру, почти с неизбежностью соскальзывает на любовь к себе, и все иное становится лишь средством для личного счастья или счастья общностей, в которые человек более или менее произвольно включает себя, будь то семья, класс, нация, государство, конфессиональная группа. И счастье свое индивидуальное или свое коллективное почти всегда мыслится за счет кого-то другого — другого человека, которого надо обойти в карьере, другого народа, который надо подчинить, другой страны, которую надо ограбить или завоевать, другого класса, который надо поработить. А согласие эгоизмов, как правило, слишком хрупко для долговременного общественного благоденствия, да и оно большей частью строится на обмане и скрытничестве. Богатые прячут свое богатство от бедных, владыки — свою власть от подвластных, неверные супруги — свои радости от обманутой половины. Но у лжи «короткие ноги»…
Император Александр ясно сознавал две простые истины. Что, во-первых, государство с конституционным строем и элементами народоправства невозможно создать, не освободив порабощенную часть русских людей. «В самом деле, каким образом можно основать монархическое управление по образцу <…> нами предложенному, — писал М. М. Сперанский Императору в проекте государственного переустройства России на конституционных началах, — в стране, где половина населения находится в совершенном рабстве, где сие рабство связано со всеми почти частями политического устройства…» И, во-вторых, что освобождены должны быть образованные люди, которые смогут отличить доброе от злого, полезное от вредоносного и потому, обретя свободу, стать ответственными гражданами, а не всеразрушающей стихийной силой, легко увлекаемой любым авантюристом. «Из человеколюбия, равно как и из доброй политики, должно рабов оставить в невежестве или дать им свободу»[22], — указывал, рассуждая от противного, тот же Сперанский в одной из записок Государю. Рабовладельцы боятся просвещать рабов, а непросвещенные рабы не могут быть, по убеждению Карамзина, освобождены — замкнутый круг.
Обладая немалой политической интуицией, крепостное крестьянство считало своим главным врагом и поработителем не Государя и государство, но дворян-помещиков, которых и ненавидело, за редкими и характерными исключениями, лютой ненавистью. Примечательный, но не слишком известный факт: во время нашествия Наполеона крестьяне не только шли в ополчение и партизаны воевать против французов, но и повсеместно вместе с французскими мародерами грабили усадьбы, оставленные их господами. «В декабре (1812 года. — А. З.) мы возвратились в нашу подмосковную, где в доме, подвалах, сараях и пр. нашли все разграбленным, — вспоминал известный славянофил Александр Иванович Кошелёв. — Отца моего особенно огорчало то, что разграбление, как из рассказов оказалось, было произведено менее французами, чем нашими же крестьянами и некоторыми дворовыми людьми»[23]. То есть крестьянская война отнюдь не закончилась на Руси казнью Пугачева. Она тлела ненавистью крестьян к своим поработителям, убеждением в незаконности помещичьих богатств и готова была вспыхнуть при мало-мальски сильном ветре всепожирающим пламенем. Платя своим единоверным и единокровным поработителям той же монетой, мужики были готовы даже сотрудничать с завоевателем, пренебрегая своей религиозной и национальной тождественностью дворянам. Этот коллаборационизм вновь проявит себя в годы Гражданской войны, когда русские мужики пошли за немцами, евреями и латышами против своих, русских генералов, да и в годы Второй мировой — отлившись в массовую сдачу в плен в 1941 году и во власовское движение. Кто тут виноват больше — предатель или доведший до предательства?
Прекрасно знающий русскую деревню, сам выросший в компании деревенских черкутинских мальчишек, М. М. Сперанский писал из Пензы А. А. Столыпину 2 мая 1818 года: «Существует общее в черном народе мнение, что правительство не только хочет даровать свободу, но что оно ее уже и даровало и что одни только помещики не допускают или таят ее провозглашение»[24]. Понятно, какие межсословные отношения формировало это убеждение.
Император Александр ведал это, ужасался этим, но как покончить с рабством и не погубить Россию — он не знал. Себя Император готов был принести в жертву эмансипации. «Я желал бы вывести наш народ из дикарского состояния, при котором дозволена торговля людьми, — говорил в 1807 году Александр французскому генералу Савари. — Добавлю даже, что если бы гражданственность (civilisation) [в России] стояла на более высокой ступени, я уничтожил бы рабство, даже если это стоило бы мне головы»[25]. Он понимал, что рабовладельцы никогда не простят ему эмансипации, и готов был разделить участь отца и деда, но смогут ли сами одичавшие рабы воспользоваться своей свободой во благо себе и России? Александр был достаточно умен, чтобы склоняться к отрицательному ответу. О его правоте свидетельствует вся последующая история России. Ужас положения Императора был в том, что он не мог и не желал управлять страной рабов и рабовладельцев, но изменить положение, освободить крестьян не мог также. Карамзин, увы, был прав — век Просвещения привил сознание раба одичавшему русскому мужику, а бунт рабов беспощаден и разрушителен.
Дать же политические свободы только высшим, просвещенным и образованным, сословиям Александр также не мог, хотя сами дворяне желали этого. Во-первых, это невозможно было по моральным соображениям, во-вторых — по политическим. «Представители сословия, достигшего исключительных сословных льгот, теперь проявляли стремление к достижению политических прав», то есть к ограничению абсолютной монархии в свою пользу, указывал С. Ф. Платонов[26]. Взяв в свои руки политическую власть, дворянство, не пожелавшее переводить своих крепостных в положение вольных хлебопашцев, утвердило бы в России рабство на веки вечные. Знаменитое пушкинское «правительство у нас — единственный европеец» верно и в отношении крепостного права: не дворяне, а именно Император (который и был правительством в абсолютистской России) стремился к отмене рабства.
К 1811-1812 годам Александр окончательно убеждается в том, что ни немедленная эмансипация рабов, ни конституция только для высших сословий в России невозможны. Он увольняет главного реформатора — Михаила Сперанского — и погружается в отчаяние безысходности. Преступления его предшественников на русском престоле кажутся ему неисцельными. Но неожиданно надежда возвращается. Она приходит извне и изнутри — нашествием галлов и с ними двунадесяти языков и личным обращением Государя к Богу.
IV
По точному слову Ключевского, в эпоху Александра «эстетическая культура сердца заменяла нравственные правила тонкими чувствами». Мечтательность явилась психической компенсацией нравственной катастрофы конца XVIII — начала XIX века. «Для всей эпохи так характерно именно это расторжение ума и сердца, мысли и воображения, — пишет о. Георгий Флоровский. — То была эпоха мечтаний вообще, эпоха грез и вздохов, видений, провидений и привидений <…> Не столько даже безвольность, сколько именно эта безответственность сердца»[27].
Но век Просвещения уходил в прошлое. Французская революция, убийство Короля и Королевы восставшей парижской чернью, борьба с Церковью, сознательное уничтожение традиций и массовое исповедничество христиан перед лицом ужасных гонений давали новые поводы для размышления взамен старых просвещенческих идеалов. Пока общество «влюблялося в обманы и Ричардсона и Руссо», а прожектеры общественного блага вслед за Джефферсоном и Мирабо неутомимо продолжали писать проекты конституций и гражданских хартий, глубокие натуры вместе со Шлегелем, Новалисом, Шатобрианом совершали медленный и трудный путь от просвещенческого веселого скепсиса — к глубокой личной вере, обычно соединенной, в отличие от масонства предшествовавшего столетия, с восторженным почитанием тех веков родной истории, когда сердечное устремление к Богу еще не было осмеяно просвещенческим рационализмом.
Безудержная вера в человека сменялась верой в Бога и недоверием к человеку, от которого, однако, ждали духовного пробуждения и нравственного совершенства. Наступала эпоха романтизма. Для романтиков ум, равно рациональный (просветители) и мистериальный (масоны), оказался опорочен плодами века Просвещения, и они с полным доверием отнеслись к голосу сердца, в котором услышали песню любви к Богу и ближнему. «Все ранние романтики вдохновлялись <…> сознанием надвигающейся духовной революции, все они были врагами Просвещения и поклонниками средневекового католицизма, а многие из них <…> нашли свою духовную родину в Католической Церкви»[28].
Отстававшее на полшага от Европы, образованное русское общество оказалось вполне податливым для модных европейских веяний. «Это была вряд ли не самая высшая точка русского западничества. Екатерининская эпоха кажется совсем примитивной по сравнению с этим торжествующим ликом Александровского времени, когда и самая душа точно отходит в принадлежность Европе»[29] — Европе Революции, Бонапарта и… Новалиса. Пути жизни в это время избирались очень разные.
Впрочем, о. Георгий Флоровский лишь отчасти прав, говоря об уходе «души России» к Европе. Процесс обращения к вере был более сложным. Высшее дворянское общество, самые тонкие умы его, действительно зачитывались мистическими сочинениями Экхарта, Бёме, Фомы Кемпийского, богословием Арндта, Горнбекия, но в 1793 году был издан первый славянский перевод «Добротолюбия», уже были написаны творения святителем Тихоном Задонским, возрождены запустевшие монастыри Валаама, Коневца, Оптиной пустыни, а в Нямецкой обители Молдовы преп. Паисий Величковский создал к этому времени не только переводческую школу, но и школу «умного деланья», которой вскоре суждено будет одухотворить возрождающееся русское монашество. Религиозное пробуждение конца XVIII — начала XIX века отнюдь не есть лишь подражание западному романтизму. Скорее это начало новой эпохи, эпохи духовного алкания, тоски по вере и обретения веры, практически синхронно проявившихся и в западном, и в православном христианстве. Историк культуры может поставить рядом преподобного Серафима Саровского и Арского пастыря Жан-Мари Вианнея, Макария Оптинского и туринского каноника Джузеппе Коттоленго, великого Алексея Хомякова и блистательного Жозефа де Местра.
Взойдя на престол, Александр в 1803 году назначил обер-прокурором Синода своего близкого друга, князя Александра Николаевича Голицына. Назначение это было совершенно в духе первого десятилетия Екатерининского царствования, когда в издевку над Церковью обер-прокурорами назначались или крайний антиклерикал Иван Мелиссино (1763-1768), или хам, вор и безбожник бригадир Чебышев (1768-1774). Голицын даже в беспутной вольтерьянской среде конца Екатерининского царствования слыл крайним вольнодумцем и редким беспутником. «Маленький Голицын, — вспоминал князь Адам Чарторыский, — в то время, когда мы с ним познакомились, был убежденным эпикурейцем, позволявшим себе с расчетом и обдуманно всевозможные наслаждения, даже с весьма необычными вариациями»[30]. Однако таинственна душа человеческая! Если вольнодумные обер-прокуроры Екатерины глумились над Православной Церковью, то князь Голицын в порыве страха Божьего умолял Императора не назначать «его недостоинство» на столь высокий пост, но раз назначенный, твердо решил изменить весь строй своей жизни и преуспел в этом до того, что через несколько лет его не могли узнать в свете. «Маленький Голицын» стал богобоязненным церковным человеком, которого невозможно было упрекнуть ни в какой безнравственности. Вот он — дух времени. И дух этот явил себя не только в князе Александре Голицыне, но и в самом Императоре Александре Павловиче. Убитый отец со временем победил в сыне бабку-вольтерьянку.
До 34 лет Император Александр не имел никаких глубоких религиозных представлений. В 1812 году он со стыдом признался Голицыну, что никогда не открывал Священного Писания, не имея на то времени, но только слушал его за Богослужением в церкви[31]. Характерное свидетельство о религиозных настроениях Императрицы Екатерины, организовавшей обучение внука, да и протоиерея Андрея Самборского, выбранного бабкой учителем Александра Павловича в Законе Божьем. «Что касается воспитания в духе истинного, сердечного благочестия, — рассказывал позднее, в сентябре 1818 года, Император прусскому лютеранскому епископу Эйлерту, — то при Санкт-Петербургском дворе было, как почти везде, — много слов, но мало духа, много внешней обрядности, но самое святое дело Христианства оставалось от нас сокрытым. Я чувствовал в себе пустоту, и в душе моей поселилось какое-то неопределенное предчувствие. Я жил и развлекался…»[32]
Летом того же 1812 года, пораженный трехкратным знаменьем ему девяностого псалма[33], по совету Голицына Император Александр впервые берется читать Новый Завет по пути на встречу с Бернадотом в Финляндии. Священное Писание восхищает его, в душе Императора свершается переворот. Он уверовал в Бога и во Христа. Теперь до конца жизни Александр Павлович старается ежедневно читать Евангелие, Апостол и книги Ветхого Завета. Такое чтение, «усердное и постоянное <…> вошло в плоть и кровь и стало любимым препровождением времени в свободные минуты императора Александра»[34]. Французская Библия в переводе Ле-Метр де-Саси, которую Император постоянно возил с собой, вся испещрена заметками Государя, подчеркиваниями, условными знаками. Чтение Писания превращается для Александра в постоянную духовную работу[35]. Князь Голицын и глубокий христианский мистик камергер Родион Александрович Кошелев становятся неизменными собеседниками Государя в вопросах веры.
Кошелев оказывал особое влияние на Александра. По возрасту годившийся ему в отцы (Кошелев родился в 1749 году), много путешествовавший по Европе, лично знакомый и состоявший в переписке с виднейшими мистиками Запада — Сведенборгом, маркизом де Сен-Мартеном, Эккартсгаузеном, Лафатером, видный деятель масонства, Кошелев не искал никаких личных выгод в дружбе с Императором и в 1818 году вышел в полную отставку. Но отставка с государственных постов (председатель Комиссии прошений, член Государственного совета, обер-гофмейстер) вовсе не означала прекращения дружеского общения с Государем. Александр поселяет его с семьей в Зимнем дворце и часто проводит вечера в глубокомысленных беседах и совместной молитве с ним и кн. Голицыным. Кошелев являлся первым читателем и редактором многих манифестов и речей Александра, их доброжелательным критиком (например, знаменитой речи 1818 года в Варшавском сейме). Кошелев в высшей степени был увлечен идеями религиозного просвещения русского народа, стал активным сподвижником Голицына в Библейском обществе. Они сблизились после яркого выступления князя Александра Голицына в защиту Православия в Государственном совете в 1811 году. Родион Александрович Кошелев подошел к обер-прокурору после заседания и сказал: «Почтенный князь, вы так превосходно защищали права Христианства, такое раскрыли чистое ревнование Вашего сердца, что мне было бы очень приятно покороче с вами познакомиться; мало этого, мне бы даже хотелось заслужить ваши приязнь и дружбу»[36]. Скорее всего, именно Кошелев открыл и перед князем, и перед Императором мир европейской высокой мистики и увлек их обоих ею. Император Александр, Голицын и Кошелев оставались ближайшими друзьями до последних дней жизни (Родион Александрович умер в 1827 году).
Война с Наполеоном, грозившая гибелью России, но чудесным образом завершившаяся триумфальной победой и капитуляцией Парижа перед русскими войсками, сделала обращение к вере бесповоротным. Интеллектуальный восторг сердца соединился у Александра с опытом действенной Божьей помощи и стал незыблемым. «Только с тех пор, как христианство стало для меня выше всего и вера в Искупителя сделалась ощутительною во всей силе, с тех пор — благодарение Богу мир водворился в душе моей. Но я не вдруг дошел до этого. Поверьте мне, я испытал на этом пути много борьбы и сомнений <…>, — говорил Император епископу Эйлерту. — Но пожар Москвы просветил мою душу… и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотою веры, какой я до тех пор не ощущал. Тогда я познал Бога <…> Во мне созрела твердая решимость посвятить себя и свое царствование только Ему и распространению Его славы. С тех пор я стал другой; искуплению от погибели Европы обязан я собственным искуплением и спасением…»[37]
Подобно виконту Шатобриану или Францу фон Баадеру, русский Император прошел путь ранних романтиков от Вольтера ко Христу. И если для французских и немецких аристократов обращение стало покаянным выходом из революционного кошмара, который они и породили в век Просвещения, то для русского царя, осмелюсь предположить, это был выход из его «интимной революции» — кошмара отцеубийства. А вера, обретенная в метанойе, — самая крепкая вера.
Время после Венского конгресса (1815 год) было эпохой всеобщей глубокой реакции на просвещенческий рационализм. После унижений и притеснений, а то и кровавых гонений на веру в Христа Спасителя верующие умы Европы чувствовали свое единство намного сильней, чем в эпоху религиозных войн XVII века. «Врага рода человеческого», Наполеона, солдаты которого разрушали монастыри и с удовольствием превращали храмы в конюшни, победила объединенная христианская Европа — и православная Россия, и католическая Австрия, и лютеранская Пруссия, и англиканская Британия. Во Франции после четверти века гонений восстановилась Католическая Церковь и законная королевская династия Бурбонов. Все это способствовало духу христианского единства. Подобно тому как в концентрационных лагерях страшного ХХ века умирающие христиане причащались из рук священников конфессий, какие были рядом, а те готовы были рисковать жизнью, исповедуя и служа литургию, так и победа над просвещенческой богоборческой силой соединила в начале XIX века верующих людей, а ужасы революции многих и вернули к вере во Христа. Как это всегда бывает во времена гонений, уютные и привычные границы исповеданий утончились и христианская вера предстала единой в мужественном противостоянии безбожию. «Стены между исповеданьями христианскими не доходят до неба», — говаривал митрополит Платон (Левшин) (1737-1812).
Император Александр, как и многие русские, воспринял и пережил именно такую веру. Конфессионально оставаясь вполне православным, он был доброжелательно открыт любому человеку, в котором видел светоч живой веры и любви ко Христу. «Какое Вам до того дело, кто как молится Богу! — писал в 1818 году Император Александр Рижскому генерал-губернатору маркизу Паулуччи. — Каждый отвечает Ему в том по своей совести. Лучше, чтобы молились каким бы то ни было образом, нежели вовсе не молились». В феврале 1821 года Александр пишет А. Н. Голицыну из Лайбаха: «Конечно, существуют оттенки в наших воззрениях (Александра, прусского короля и австрийского императора. — А. З.) благодаря различным трем вероисповеданьям, присущим каждому из нас, а потому немыслимо, чтобы один из трех делался безусловным судьей двух других. Да благословит лучше Господь всех милостей, позволив всем трем на занимаемых ими престолах так дружно и откровенно спеться по самым различным вопросам, основанием чему послужила любовь ко Всевышнему. Предадимся же с верою Его предначертаниям и Его водительству, стараясь не портить вина и елея чуждыми примесями человеческими»[38].
Даже в цензурный устав была внесена статья, воспрещавшая сочинения, содержавшие критику одних христианских воззрений с точки зрения иных. «Всякое творение, в котором под предлогом защиты или оправдания одной из церквей христианских порицается другая, яко нарушающее союз любви, всех христиан единым духом во Христе связующий, подвергается запрещению»[39].
Молитва становится обычным деланьем Императора. Личный его хирург Дмитрий Климентьевич Тарасов отмечал: «Император был очень религиозен и истинный христианин. Вечерние и утренние свои молитвы совершал он на коленях и продолжительно, отчего у него на верху берца у обеих ног образовалось очень обширное омозолетение общих покровов, которое у него оставалось до его кончины»[40]. Квакер Этьен Греллэ де Мобилье, гостивший у Императора в 1819 году, оставил записки, в которых, в частности, рассказывает не без удивления о навыке долгой сердечной безмолвной молитвы, которым вполне владел и Император, и князь А. Н. Голицын. Во время тайной аудиенции Греллэ и его друга квакера Аллена у Государя в Зимнем дворце Александр сам предложил гостям «общую духовную молитву» и, получив согласие, погрузился в созерцание, разрешившееся через полчаса потоками слез у всех молившихся и самыми теплыми излияниями взаимной братской любви. «Государь любит в особенности беседовать о внутреннем действии и влиянии Святого Духа, которое он называет краеугольным камнем христианской религии, потому что „если кто Духа Христова не имеет, тот и не Его” [Рим. 8: 9]», — записал тогда Греллэ де Мобилье[41]. От этих рассказов, в подлинности которых нет никаких оснований сомневаться, веет духом Саровской пустыни, где как раз в те же самые годы подвизался в стяжании Святого Духа преподобный Серафим. Поразительная синхронность!
Долгая сосредоточенная молитва и ежедневное внимательное чтение Священного Писания, строками из которого изобилуют его письма, речи и манифесты, научили Государя самой трудной религиозной науке — личному предстоянию пред Богом. «Я вполне отдаюсь Его предрешениям, и Он один всем руководит, так что я следую только Его путями, ведущими лишь к завершению общего блага»[42].
«Возносясь духом к Богу, — пишет Император в 1818 году одной из своих конфиденток, графине Софье Ивановне Соллогуб, — я отрешился от всех земных наслаждений. Призывая к себе на помощь веру, я приобрел такое спокойствие, такой мир душевный, какие не променяю на любые блаженства здешнего мира. Если бы не эта вера, святая, простая, чистая, которая только одна вознаграждает меня за все тяготы, сопряженные с моим званием, что другое могло бы дать мне силы к перенесению его бремени? Обязанности, налагаемые на нас, надо исполнять просто…»[43]
Император продолжает личное религиозное становление с редкой последовательностью и решительностью. Уже в декабре 1812 года он проявляет исключительную заботу не только о своих обездоленных или изувеченных войной подданных, но и о пленных солдатах врага. Молодая польская аристократка, фрейлина русского Двора графиня София Тизенгауз (в замужестве графиня Шуазель-Гуфье), обитательница Вильны, вспоминает, как поражена была она, когда Император, часто один, без свиты (придворные как могли уклонялись от этих предприятий Государя), посещал в свободное, то есть в ночное, время госпитали города, отыскивая при тусклом чадящем свете редких ламп живых в грудах умерших тел и спасая их от неминуемой гибели. Голодных он посылал на свою кухню с повелением «от брата великого князя» накормить и обогреть несчастных пленных, раздетым давал теплую одежду[44].
Он отклоняет пожалованный ему Государственным советом, Сенатом и Синодом титул «благословенного», говоря, что наименование это не согласуется с его «взглядами и образом мыслей» и дает его верноподданным «пример, не соответствующий тем чувствам умеренности и духу смирения, которые он стремится им внушить». Указ, отклоняющий титул «Благословенного», заканчивался словами «Да соорудится мне памятник в чувствах ваших, как оный сооружен в чувствах моих к вам! Да благословляет меня в сердцах своих народ мой, как я в сердце своем благословляю оный! Да благоденствует Россия, и да будет надо мной и над нею благословение Божие!»
«Достойно примечания, — вспоминает адъютант Императора полковник Михайловский-Данилевский, — что Государь не любил вспоминать об Отечественной войне и говорить об ней, хотя она составляет прекраснейшую страницу в громком царствовании его»[45]. Приехав в Вильну через две недели после занятия ее 15 декабря 1812 года русскими войсками, находясь на вершине славы, Император называл свою победоносную кампанию «несчастной»: «„Я не разделяю счастливую философию Наполеона, и эта несчастная кампания стоила мне десятка лет жизни”». «Это великодушное сердце не могло радоваться своим успехам при виде страданий всего человечества», — объясняет слова Императора его проницательная собеседница[46]. И действительно, такое отношение к славе можно объяснить, думаю, только глубоким чувством религиозного смирения, которое жило когда-то и в его отце, Императоре Павле Петровиче, избравшем девизом своего царствования слова псалма «Не нам, Господи, не нам, но имени Твоему <дай славу>» (Пс. 113: 9). «Глубоким смирением» называет состояние души Александра после обращения и С. Ф. Платонов[47]. Император «в своих бесконечных путешествиях запрещал устраивать ему какие-либо парадные встречи, выставлять его портреты, статуи, вензеля». Даже когда он, прославленный победитель Наполеона, возвращался в 1814 году в Петербург, готовившийся к торжественной встрече царя, последний, узнав об этих приготовлениях, прислал главнокомандующему, генералу С. К. Вязмитинову, категорический приказ: „Осведомленный о приготовлениях к приему, которые делаются по случаю нашего возвращения, и относясь всегда отрицательно к такого рода приветствиям, я считаю их теперь более излишними, чем когда-либо. Один Всевышний совершил великие деяния, положившие конец кровавой войне в России. Мы все должны преклоняться перед Провидением. Объявите повсюду мою непременную волю, дабы никаких встреч и приемов для меня не делать”»[48].
После обращения для Александра характерно было постоянное углубление покаянного чувства, виденья в себе самом первоисточника и собственных своих бед, и бед вверенного ему Промыслом Отечества. В июне 1824 года, узнав во время воинских смотров о безвременной смерти своей очень любимой семнадцатилетней внебрачной дочери Софии (от Марии Нарышкиной), «он сразу страшно побледнел; однако он имел мужество не прерывать занятий и только обмолвился знаменательной фразой: „Я наказан за все мои прегрешения”»[49]. 7 ноября 1824 года, объезжая разрушенные страшным наводнением кварталы Петербурга и слыша отовсюду вопли «за наши грехи Бог нас карает», Александр велел остановить возок на Галерной и, глядя в глаза обездоленным, осиротевшим людям, сокрушенно сказал: «Нет, не за ваши грехи, а за мои»[50]. Много лет вдумчиво читая Писание, Александр вполне принял эту великую и страшную истину, так часто забываемую сильными мира сего, — за грехи властителей страдают подвластные, за прегрешения царя — весь народ, но и добродетели высших переходят на низших, преображая и очищая их. «Надо побывать на моем месте, чтобы составить себе понятие об ответственности Государя и о том, что я испытываю при мысли, что когда-нибудь мне придется дать отчет перед Богом в жизни каждого из моих солдат», — говорил Александр одному из конфидентов вскоре после обращения — в декабре 1812 года[51].
Как смиренный паломник посещает он знаменитые обители России, молится подолгу в храмах и на папертях, беседует со старцами. В сентябре 1816 года Александр посещает Киево-Печерскую Лавру. Здесь он приходит в келью слепого иеросхимонаха старца Вассиана, известного своей святой жизнью, беседует с ним с 8 часов вечера до полуночи и исповедуется старцу. Иеромонах Антоний (Смирницкий), бывший свидетелем части этой встречи, писал по горячим следам в письме (от 13 сентября 1816 года), что Вассиан хотел поклониться царю в ноги, но тот сказал ему: «Благословите меня! Еще в Петербурге наслышался я о Вас и пришел поговорить с Вами. Поклонение принадлежит одному Богу. Я — человек, как и прочие, и христианин; исповедуйте меня, и так, как всех вообще духовных сынов Ваших». Император запрещает кланяться ему и наместнику лавры, попросив его: «Благословите меня как священник и обходитесь со мною, как с простым поклонником, пришедшим в сию обитель искать путей ко спасению, ибо все дела мои и вся слава принадлежит не нам, а имени Божию, научившему меня познавать истинное величие»[52]. В 1817 году, тоже в сентябрьские дни, Александр, проезжая Киев, вновь более чем на час посетил старца Вассиана.
На одном из островков Валаамского архипелага в память императорского визита августа 1818 года был позднее воздвигнут гранитный крест. Здесь, в Валаамской обители, он выстаивал всю монастырскую долгую вечернюю службу, потом подолгу беседовал за чаем с одним из старцев, а в четыре часа утра, один, без свиты (которая, кстати, в его путешествиях насчитывала всего несколько человек), первым был на паперти у дверей собора, ожидая начала нового богослужения. В 1824 году Император долго молился у мощей Димитрия Ростовского, а потом беседовал со старцем Амфилохием.
1 сентября 1825 года, на рассвете, навсегда покидая Петербург, Император задержался в Александро-Невской Лавре, долго молился у раки святого князя, а потом беседовал со строгим схимником, старцем Алексием. Напутствуя Царя, старец сказал: «Ты — Государь наш и должен бдеть над нравами. Ты — сын Православной Церкви и должен любить и охранять ее: так хощет Господь Бог наш». «Многия длинныя и красноречивыя речи слышал я, но ни одна так мне не понравилась, как краткие слова сего старца»53. Из карманов сюртука умершего Александра было извлечено несколько молитв и псалмов, собственноручно переписанных им, всегда носимых при себе и, видимо, постоянно повторяемых.
Александр делает решительный поворот и в своей семейной жизни. В юности, когда Александр был либерален и не религиозен — истинное дитя эпохи революций, — свою доброту и либеральный дух двора Екатерины он перенес и в семейные отношения. Не желая быть семейным деспотом и позволять себе то, что не позволяется близким (это Петр, сам ведя распутную жизнь, велел посадить на кол любовника оставленной им жены — Евдокии Лопухиной), Александр с женой Елизаветой Алексеевной полюбовно согласились закрыть глаза на увлечения друг друга и предались веселому беспутству.
Обратившись к вере, Государь не без труда прекращает романы и увлечения и возвращается к своей давно покинутой супруге. Совершить этот решительный и столь трудный для любого человека шаг ему очень помог профессор Дерптского университета, лютеранин Паррот состоял с Государем в интимной переписке, он умолял его вернуться в семью, быть благочестивым правителем и являть пример для своих подданных в семейной жизни, которая есть основа здоровья общественного. «Будьте настоящим человеком, будьте царем, откажитесь от легкомысленных связей», — призывал Императора Паррот[54]. И призыв этот был услышан, понят и оценен. В отличие от своего царственного племянника Александр не злобился на тех, кто делал ему нравственные выговоры, но внимал им и прилагал усилия к исправлению — тоже признак удивительного для венценосца смирения.
Графиня Шуазель-Гуфье сохранила для нас примечательную беседу, которую она вела с Императором в июне 1822 года в Вильне: «Государь вдруг перешел к колким шуткам по поводу нежных чувств французского Короля к одной придворной даме. „Как! — воскликнул он, — в шестьдесят семь лет у Его Величества Людовика XVIII — любовницы!” — „Ваше Величество, — возразила я, — это любовь платоническая”. — „Я и этого не допускаю. Мне сорок пять лет, тогда как Королю шестьдесят семь, а я все это бросил”. Действительно за последние годы Александр вел примерный образ жизни, и г-жа Н<арышкина> давно находилась в изгнании в Париже»[55].
Близкие к семье Государя люди в один голос говорят, что с большой деликатностью Александр восстановил любовь в сердце Императрицы, и последние годы их жизни стали новым lune de miel. Придворные в шутку называли в эти последние годы и особенно месяцы царствования царя и царицу — «наши молодые». «Наш ангел на небесах, а я, несчастная, на земле», — писала Елизавета Алексеевна о кончине супруга. Но недолго продолжилось это последнее испытание Императрицы Елизаветы. Жизнь Императрицы закончилась в Белёве, через несколько месяцев после ухода Александра, на возвратной дороге из Таганрога в Петербург.
1. Цит. по кн.: Томсинов В. А. Светило русской бюрократии. М., 1997, стр. 40.
2. Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. М., 2000, стр. 656-657.
3. См.: Томcинов В. А. Светило русской бюрократии, стр. 41.
4. Пушкин А. С. Дневники. Запись 21 мая 1834. — В его Полн. собр. соч. в десяти томах, т. 8. Л., 1978, стр. 39.
5. Шмеман Александр, прот. Исторический путь Православия. М., 1993, стр. 384.
6. «Memoires de prince Adam Czartoryski». Т. I. Paris, 1887, p. 96.7См. в кн.: Шильдер Н. К. Император Александр I, его жизнь и царствование. Т. 1. СПб., 1904, стр. 112.
8. Там же, стр. 114.
9. «Memoires de prince Adam Czartoryski». T. I, p. 117.
10. «Memoires de prince Adam Czartoryski». Т. 1, p. 150.
11. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 1, стр. 162-164.
12. Корнилов А. А. Курс истории России XIX века. Лекция V. M., 2004, стр. 119-120. Проект этой грамоты опубликован в кн. XXIX «Архива кн. Воронцова».
13. «Введение к уложению государственных законов (план всеобщего государственного образования)». — В кн.: Сперанский М. М. Руководство к познанию законов. СПб., 2002, стр. 335-410.
14. Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. М., 1991, стр. 90.
15. Вернадский Г. В. Русская история. Учебник. М., 2001, стр. 199.
16. Конюченко А. И. Александр II. Цена реформ. — В кн.: Волков Е. В., Конюченко А. И. Русские императоры XIX века в свидетельствах современников и оценках потомков. Челябинск, 2002, стр. 214.
17. Цит. по кн.: Платонов С. Ф. Лекции по русской истории, стр. 667.
18. Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России, стр. 72-74.
19. Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 8, стр. 50.
20. Миронов Б. Н. Социальная история России периода Империи (XVIII — нач. XX в.). Т 1. СПб., 2000, стр. 394.
21. Де Местр Ж. Рассуждения о Франции. М., 1997, стр. 161-162.
22. Цит. по кн.: Томсинов В. А. Светило русской бюрократии. М., 1991, стр. 134.
23. «Записки Александра Ивановича Кошелёва (1812-1883 годы)». М., 2002, стр. 9.
24. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 92.
25. «Сборник Императорского Российского Исторического Общества». Т. 83, стр. 176. Воспроизведено: Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 453.
26. Платонов С. Ф. Лекции по русской истории, стр. 690.
27. Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия. Париж, 1937, стр. 128.
28. Доусон К. Г. Боги революции. СПб., 2002, стр. 276-277.
29. Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 128.
30. Цит. по кн.: Волков Е. В., Конюченко А. И. Русские императоры XIX века…, стр. 47.
31. Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I. М., 1999, стр. 146.
32. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 112.
33. Там же, стр. 142.
34. Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I, стр. 179.
35. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 58.
36. Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I, стр. 148-149.
37. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 111-112.
38. Цит. по кн.: Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I, стр. 190.
39. Цит. по кн.: Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 134.
40. Тарасов Д. К. Император Александр I. Последние годы царствования, болезнь, кончина и погребение. Пг., 1915, стр. 108, примеч. 1.
41. Шильдер Н. К. Александр I. Т. 4, стр. 132-134, 140.
42. Цит. по кн.: Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I, стр. 190.
43. «Русский архив», 1867, стр. 1037.
44Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары об Императоре Александре и его дворе. — В кн.: «Державный сфинкс». М., 1999, стр. 299-301.
45. «Русский архив», 1882, кн. 2, стр. 161.
46. Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары… — В кн.: «Державный сфинкс», стр. 292-293.
47. Платонов С. Ф. Лекции по русской истории, стр. 681.
48. Пушкарёв С. Г. Россия 1801-1917. Власть и общество. М., 2001, стр. 25-26.
49. Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары… — В кн.: «Державный сфинкс», стр. 374.
50. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 324.
51. Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары… — В кн.: «Державный сфинкс», стр. 294.
52. Шильдер Н. К. Император Александр I… Т. 4, стр. 58-59.
53. Там же, стр. 354.
54. Волков Е. В., Конюченко А. И. Русские императоры ХIX века…, стр. 83- 84.
55Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары… — В кн.: «Державный сфинкс», стр. 355.
Источник: ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛ. Опубликовано в журнале: «Новый Мир» 2005, №7
Нет комментариев
Добавьте комментарий первым.