Андрей Зубов. Размышления над причинами русской революции. Часть2
Простые русские люди отлично знали, что “матушка императрица” — немка, не живущая православной верой и меняющая любовников по первой прихоти, — повинна в убийстве двух законных русских монархов — внука Петра Великого, своего мужа Петра Федоровича и правнука царя Ивана Алексеевича — Ивана Антоновича, заколотого в 1764 году в Шлиссельбургской крепости. Ее амбициозные реформы гражданского управления мало трогали крестьян, а ярмо рабства тяготило их с каждым годом екатерининского царствования все больше. Понимая зыбкость своих прав на престол и непопулярность в простом народе, Екатерина искала поддержки “шляхетства”, а поддержка эта могла быть куплена, как до того Анной Иоанновной и Петром Федоровичем, только ценой дозволения дворянам, не служа государству, еще более порабощать “своих” крестьян для собственного благоденствия. Круг замкнулся. Усиливая дворян за счет крестьян, Екатерина отчуждала высший класс от низших и одновременно лишала дворян в глазах крестьян всякого доверия и нравственного авторитета.
XVIII век проложил глубокую пропасть между гражданской культурой высших и низших сословий России. Дворяне и крестьяне, еще в XVII столетии культурно почти не отличавшиеся друг от друга, стали чуть ли не двумя различными народами, не столько связанными друг с другом культурным мимесисом, сколько разделяемыми ненавистью низших к высшим и презрением высших к низшим. “В течение XVIII века, — указывает Б. Н. Миронов, — дворянство шаг за шагом отрывалось от народа, чему в большой степени способствовало и правительство. Дворяне стали отличаться именем и фамилией, языком и образованием, манерами и одеждой, западноевропейской ориентацией и менталитетом. Даже монастыри стали разделяться по сословному признаку”[1]. Указ 1766 года воспретил простолюдинам иметь “дворянские” фамилии и использовать отчество[2].
За век Просвещения русское крестьянство стало совершенно невежественным, впало, по милости государственной власти и дворян-душевладельцев, буквально в скотское состояние, в интеллектуальный и духовный паралич. Поступить так в государстве, именующем себя православно-христианским, с “царственным священством”, с “людьми, взятыми в удел Божий”, с членами “тела Христова”, составляющими Церковь Живую, с теми, кто выкуплен из рабства греху и смерти кровью Богочеловека, а именно так именует Священное Писание Нового Завета христиан, — немыслимое кощунство. И потому “дикое рабство” имело своим быстрым следствием не только культурное одичание народа, но и нравственное вырождение рабовладельца. Не ценя и даже не замечая “образа Божьего” в своих меньших братьях, дворяне переставали видеть его и в самих себе. Вместо мимесиса воцарились отупение, ненависть, ложь и взаимное презрение. Стоит ли удивляться после этого, что вера угасла и в народе, и в его поработителях, а святыня Церкви перестала переживаться на Руси как высшая жизненная правда. Это была трагедия не только русская, но, в той или иной степени, всей Европы века Просвещения. Думаю, что и в странах Центральной и Западной Европы процесс секуляризации имел ложь крепостничества одной из важнейших своих причин.
То же самое можно сказать, если мы перейдем с духовного на душевный уровень анализа, и о социальном вырождении крепостного сообщества. Один из участников дискуссии “Крепостное право в России”, Д. И. Раскин, писал, на мой взгляд очень справедливо, о роли крепостничества: “Если во главу угла ставить сохранение государственности, величие „державы” — можно говорить и о благотворности крепостного права для судеб России. Если же считать интересы отдельной личности важнее интересов государства, во главу угла ставить развитие человеческой свободы, институтов гражданского общества и т. д. <…> то, разумеется, взгляд на роль крепостного права в истории России <…> может быть лишь сугубо отрицательный”[3]. Стоит, пожалуй, только добавить, что деградация общества довольно быстро сказывается и на величии “державы”, и на ее безопасности, и страна, где народ лишен чувства гражданственности, падает в прах, ибо она, подобно Нововавилонской державе Навуходоносора, — колосс на глиняных ногах.
Петербургский двор Императрицы соперничал по блеску с Версалем, а в пятидесяти верстах от столицы русские православные люди, имевшие несчастье родиться крестьянами, по качеству образования и медицинского обеспечения ничем не отличались от эфиопов. Ревнительница просвещения, собеседница Вольтера и Дидро, созидательница университета и Академии наук, Екатерина проявляла исключительную заботу о культуре и образовании высших сословий. Во время ее царствования были учреждены около двадцати средних школ и ста начальных. Но это было образование для дворян, купцов и духовенства. На низшие же сословия просветительская политика императорских властей не распространялась, ибо образованный и культурный раб во сто крат опасней для рабовладельца, чем темный и необразованный мужик. Несмотря на все восторги перед естественными правами человека, высказываемыми ею в письмах и дневниках, Екатерина Великая была равнодушна и даже жестока к подвластному ей простому народу, от которого она только требовала труда и денег, но не давала взамен ни гражданских прав, ни защиты личности и собственности, ни образования, ни медицинского обслуживания.
Вплоть до 1861 года у русских крепостных барщина составляла не менее половины недели. В нарушение Павлова закона от 5 апреля 1797 года большинство помещиков принуждало крестьян работать кроме трех рабочих дней и в день воскресный после обедни. Далеко не редки были случаи и четырех с половиной дневной барщины, а то и пяти-шестидневной. Понятно, что истомленный таким трудналогом крестьянин был нищ, не имел ни средств, ни сил устраивать свой быт, свое жилище. А безграмотность и отсутствие досуга делали его неспособным к агротехническим новациям, умелому предпринимательству и к разумному самоуправлению. Между тем на барщине даже в 1850-е годы оставалось 96,1 процента всех крепостных 9 западных губерний, 81,6 процента крепостных в 21 черноземной и восточной губернии, 43,2 процента — в 15 нечерноземных губерниях[4].
Блеск и величие Империи созидался на нравственно порочном основании рабства и презрения к нуждам большей части российских подданных. Естественное для религиозного общества доверие к богоданной власти было использовано лишь как удобнейшее идеологическое средство для порабощения и ограбления православного народа. Такое основание не могло быть прочным.
Сохранилась служебная записка, составленная в 1841 году по указанию министра государственных имуществ графа П. Д. Киселева его помощником А. П. Заблоцким-Десятовским. В результате инспекционной поездки по центральным губерниям России помощник министра был вынужден, в частности, констатировать: “Нечистота и теснота суть необходимые элементы крестьянского быта <…> Зимою все соединяются в одну избу и спят вместе: женатые и холостые <…> Нередко тут же посреди избы лежит отелившаяся корова с теленком, которых мужик ввел в избу для сбережения от стужи. Помещики, живущие в своих имениях, никогда не обращали внимания на эту сторону народной жизни, как и на все то, что не приносит им личной непосредственной выгоды. Примеров такого равнодушия есть множество. Часто встречаются великолепные усадьбы богатых помещиков, окруженные полуразрушенными лачугами. Нигде ни мысли, ни желания улучшения <…> Помещик не входит в это, ибо ему нужен только работник и рабочая сила <…> В голодные зимы положение крестьянина и его семьи ужасно. Он ест всякую гадость. Желуди, древесная кора, болотная трава, солома — все идет в пищу. При том ему не на что купить соли. Он почти отравляется <…> являются страшные болезни <…> У женщин пропадает молоко в груди, и грудные младенцы гибнут как мухи. Никто и не знает этого, потому что никто не посмеет писать или громко толковать об этом; да и многие ли заглядывают в лачуги крестьянина?”[5] Это описание быта крепостных поразительно сходно с тем, которое сделал за полвека до того А. Н. Радищев[6].
“Часто помещик нарушает права супружеские <…> не щадит целомудрия женского, и это нередко сносится крестьянами терпеливо…” — пишет Заблоцкий-Десятовский в другой работе[7]. О бесчинствах помещиков в этой сфере написано немало. Помещичьи гаремы были столь обычны, что некоторые господа не могли избавиться от этой привычки и после эмансипации, продолжая нанимать уже за деньги соседских крестьянок для сожительства. Распространены были и разнообразные извращения и преступления на половой почве, которые проходили для помещика безнаказанно. В том месте сочинения Радищева, где он повествует о помещике, убитом во время пугачевского бунта своими крестьянами за то, что “каждую ночь посланные его приводили к нему на жертву бесчестия ту, которую он того дня назначил, известно же в деревне было, что он омерзил 60 девиц, лишив их непорочности”, сама Императрица написала — “едва ли не гистория Александра Васильевича Салтыкова”.
И вновь печальный вывод: “Ежели просвещение есть развитие понятий о достоинстве человека, то оно несовместимо с рабским состоянием <…> лучше оставить его в скотообразном положении; тут он терпеливее несет ярмо. Это весьма хорошо понимают те, которые восстают против образования народа. Они не хотят расстаться с лестною для них властию над крепостными и потому боятся просвещать их”[8]. Даже у государственных крестьян, положение которых, по единодушному мнению и современников и историков, всегда было более благоприятным, чем у крестьян частновладельческих, в 1838 году было всего 60 школ с 1800 учениками. И это — на 17 миллионов государственных крестьян![9]
Но закрепощенные люди, хотя их держали в безграмотности и религиозной необразованности, не забывали о своем человеческом достоинстве и не переставали желать свободы и восстановления попранных дворянами гражданских и имущественных прав их.
“При каждом новом царствовании, при каждом важном событии при дворе или в делах государства, издревле и обыкновенно пробегает в народе весть о предстоящей перемене во внутреннем управлении и возбуждается мысль о свободе крестьян, — пишет Государю граф Бенкендорф <…> Толки всегда одни и те же: царь хочет, да бояре противятся”[10]. Понятно, что в такой системе координат доверие народа к высшему сословию, его поработившему, совершенно исчезло, заменившись страхом и лукавством, а когда страх ослаб в результате либеральных реформ 1861-1906 годов, вспыхнул небывалый по размаху и жестокости бунт. Крестьянская война 1905 года, немедленное выдвижение в Первой Государственной думе вопроса о безвозмездном возвращении крестьянам помещичьих и казенных земель ясно показывают, что и через сто с лишним лет после кончины “матушки императрицы” русский мужик ничего не забыл и ничего не простил ей.
Любители Империи могут услаждать себя огромными территориальными приращениями екатерининского царствования, но и они должны понимать, что средства на бесконечные войны и на колонизацию казна получала, отчуждая весь прибавочный труд рабов. На этом же отчужденном продукте, на непостроенных школах и больницах, на жалких хижинах и примитивных орудиях рабов созидалась вся великолепная культура золотого века петербургской эпохи, ее дворцы и лицеи, дворянские гнезда и столичные театры, стихи Сумарокова и оды Державина. Владимир Набоков как-то цинично заметил, что без крепостного права не было бы и Пушкина. Не знаю, были же в России Блок и Ахматова, Пастернак и Георгий Иванов без всякого крепостного права. Но если действительно Пушкин бы не состоялся без его михайловских крепостных, то, быть может, пусть лучше не было бы Пушкина?
Можно ли страданиями одних покупать счастье других? Это — нравственный вопрос. И единственным ответом на него является однозначное нет. А доказательством верности этого ответа — несчастная судьба величайшей империи мира, воздвигнутой скорбными трудами белокожих православных эфиопов.
В знаменитом “Послании Совету Народных Депутатов” на первую годовщину Октябрьского переворота Святейший Патриарх Тихон обвинял большевиков: “Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха; но какими бы названиями ни прикрывались злодеяния — убийство, насилие, грабеж всегда останутся тяжкими и вопиющими к Небу об отмщении грехами и преступлениями[11]”. Все здесь верно, но в сто крат виновней большевиков те, кто целенаправленно вверг русский народ в темноту и невежество за века своего правления. Большевики и другие революционеры только “вошли в труд их”. Россия никогда не была колонией, чьим-то внешним владением. Она всегда управлялась собственной национальной властью. Но эта национальная власть, к сожалению, слишком долго оставалась антинациональной, эгоистически эвдемонистской, думающей о собственном благе, а не о благе вверенного ей Провидением народа.
Тойнби назвал “бесчеловечным” “исключение из сферы эллинистического просвещения местного пролетариата (то есть рабов и плебс. — А. З.), который попросил хлеба, а ему дали камень”. “Данью, которую просвещенное эллинистическое правящее меньшинство заплатило за свою духовную замкнутость, стала утрата им своей моральной и материальной силы”[12]. То же произошло и с российским правящим меньшинством.
Ужасные, никак не простительные жестокости по отношению к представителям высших классов со стороны восставших мужиков, будь то Пугачевский бунт или обе революции начала ХХ века, могут быть объяснены не столько патологическим садизмом “черни”, сколько вековой ненавистью к поработителям и обманщикам, укравшим у народа волю и землю и совсем не спешившим возвратить их, несмотря на все красивые слова и смелые оды.
“Ясно, что этос этих обездоленных, обкраденных людей соткан из жестокости и ненависти. Они беспощадны к своим палачам, толкающим их на восстание, на проявление самых низменных порывов и чувств. Вполне естественно, что жертвы беззаконий и произвола должны превзойти в жестокости своих притеснителей <…> В истории движения обществ к цивилизации не зафиксировано ни одного случая, чтобы во времена революции или войны не совершалось злодеяний… Можно утверждать, что при определенной степени напряженности отклонения от нормы, злодеяния совершаются даже в самых цивилизованных обществах современности. Во времена бедствий маска цивилизации срывается с примитивной физиономии человеческого большинства, тем не менее моральная ответственность за надломы цивилизаций лежит на совести их лидеров”[13].
Вырвавшись из огня революционного пожара в Европу, старая графиня Клейнмихель с возмущением подводила итог запоздалой благотворительности: “Думаю, что вследствие того, что мы обратили наши виллы и дома в лазареты (во время Первой мировой войны. — А. З.), давно уже дремлющая в душах вооруженных мужиков зависть стала расти. <…> Чувство благодарности отсутствовало у тех, которые нашли приют и уход во дворцах. Они сравнивали свои душные темные избы и хаты с хорошо проветренными, прекрасно освещенными, украшенными картинами и зеркалами залами. Когда им давали хорошую пищу, они вспоминали о своей жалкой деревенской еде и говорили себе: „Для того, чтобы господа могли так жить в своих дворцах, так хорошо есть, мы должны работать десять часов в день на фабриках и полях” <…> Солдат, бывший еще в 1914 году, когда дисциплина еще не была подорвана, добродушным, скромным, терпеливым и послушным малым, стал постепенно требовательным, недовольным и непослушным <…> Когда началась революция, наши любимые, избалованные раненые в мгновение ока превратились в наших врагов, немедленно соединились с революционными бандами с тем, чтобы пойти грабить те дворцы, в которых им было так хорошо”[14]. Примечательно, что ни на мгновение ни великому Карамзину, ни светской львице Клейнмихель не приходило в голову, что “скромные и терпеливые малые” отнюдь не считали дворян законными владельцами земель и дворцов, построенных на этих землях трудами тысяч и тысяч подневольных рабов, эту землю задаром обрабатывавших.
Нравственный расчет за преступления дворян, принявших из рук Петра и Екатерины неправедный дар — “тела и души человеческие”, — наступил в годы революции. Все богатства, собранные ими, были пожжены огнем, многие дворяне, часто лучшие, погибли, искупая своей кровью грехи предков, а сохранившие жизнь лишились отчизны, из которой их деды и прадеды не постыдились создать себе уютное поместье, поработив и обобрав своих братьев по крови и вере. Страшное пророчество Александра Радищева сбылось до деталей через 125 лет.
VI
Если мы предположим, что мотивация поступка, в том числе и поступка политического, существенней для субъекта действия самого деяния, если мы вспомним евангельское: знающий волю господина своего и не делающий по воле его бит будет много, а который не знал и сделал достойное наказания, бит будет меньше (Лк. 12: 47-48), то тогда нам с прискорбием придется заключить, что Императрица Екатерина “бита будет много”. Она, талантливая дочь века Просвещения, прекрасно знала, что порабощение человека — тяжкое преступление. “Свобода — душа всех вещей; без тебя все мертво”, “Хочу повиновения законам, а не рабов”, “Власть без народного доверия ничего не значит” — такие мысли разбросаны по дневникам молодой Екатерины, еще великой княгини и супруги Цесаревича Петра Федоровича. Захватив престол, она продолжала размышлять подобным же образом. “Не может земледельство процветать тут, где никто не имеет ничего собственнаго”, — писала она в “Наказе”. По поводу крепостнических мнений членов Законодательной Комиссии Императрица оставила замечание: “Если крепостного нельзя признать персоною (то есть личностью. — А. З.), следовательно, он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет. Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершенно для скотины и скотиною делано”[15]. Итак, сторонники крепостного состояния названы Екатериной “скотинами”.
И это далеко не единичное суждение. В первоначальном тексте “Наказа” Законодательной комиссии, написанном Императрицей, есть немало мест, где осуждается если не само крепостное право, то его эксцессы, ясно высказывается намерение постепенно изжить “рабство”, вернуть крестьянам свободное гражданское состояние и с полной определенностью говорится, что прикрепление к земле не может соединяться с потерей личной гражданской свободы и правоспособности. С. Ф. Платонов приводит свидетельства того, что одновременно с Жалованной грамотой дворянству в 1785 году Императрица написала проект указа об объявлении свободными всех детей крепостных, рожденных после 1785 года.
Но проекты эти так и не стали законами, все критические замечания в отношении крепостного состояния были вымараны из “Наказа”. В Екатерине мы ясно видим то самое раздвоение души, которое, по мысли Тойнби, да и не его одного, раскалывает человеческое общество. Но почему же, ясно видя всю порочность крепостного права, Императрица, самодержавная правительница, не пошла на его отмену, а, напротив, усиливала гнет рабства и расширяла его границы в обществе?
Ответ несложен. Его дает С. Ф. Платонов и повторяют многие историки. Возведенная на трон дворянским заговором, сознававшая незаконность своего правления, осквернившаяся пролитием крови двух русских царей, неспособная, в силу отсутствия развитого религиозного чувства, к покаянию и в то же время безмерно властолюбивая, честолюбивая и сластолюбивая, Екатерина нигде не могла так ублажать свои страсти, как на троне величайшей Империи, а держаться на троне могла, только ублажая тот класс, который привел ее к власти. Дворянство же, как показывают челобитные служилых людей, начиная с первых лет царствования Романовых, однозначно желало полной власти над крестьянами и одновременно свободы для себя от службы царской. И именно Екатерина, и нравственно и юридически наиболее уязвимая из всех русских государей, решилась удовлетворить сполна эти алкания дворянства не из-за пусть ошибочно, но так понимаемого блага России, но исключительно ради собственного блага, принося ему в жертву благо Отечества и достоинство подданных.
Возможно ль, чтоб сама ты ныне
Повергла в жертву злой судьбине
Тебя любящих чад твоих? —
спрашивал Императрицу в оде “На рабство” в 1783 году В. Капнист. Вопрос риторичен. И поэт не мог не знать этого. Но важно и иное. Если Петр I был эвдемонистом-государственником, жертвовавшим всем — и народом, и даже собой — ради фантома Государства Российского, то Екатерина была эвдемонисткой вполне эгоистической, лишь психологически компенсирующей государственными делами и успехами попечение о собственной власти, свободе и благополучии.
Честная и умная сподвижница Екатерины, княгиня Дашкова была увлечена идеей дворцового переворота и устранением Петра III, политику которого считала вредной для блага России. Но сколь разочарована и оскорблена была она в своих высоких мыслях, когда случай открыл ей, что для Государыни Екатерины переворот имеет совсем иную цель — свободу в отношениях с любовником Григорием Орловым при сохранении императорской короны, которую Петр III думал переложить с ее головы на голову одной из своих фавориток — то ли графини Елизаветы Воронцовой, то ли княгини Елены Куракиной, а Императрицу заточить в монастырь[16].
Да, Екатерина пыталась многими реформами преобразовать жизнь страны, дать России мудрые законы, определить границы и права сословий, упорядочить местное управление. Но, странное дело, начинания ее, которым она отдавала так много сил, или вовсе не доводились до конца (Законодательная комиссия), или оказывались мертворожденными бумажными проектами (Городское уложение), или же вовсе наносили громадный вред (вольности дворянства). Подобно Борису Годунову, Екатерина пыталась оправдать незаконность своего царствования примерным монаршим трудолюбием и добрыми деяниями там, где они не вредили устойчивости ее власти, но “помол дьявола весь уходит в труху” — воздвигаемое на нравственно порочном основании правление Екатерины принесло горькие плоды.
Сама же Императрица, психологически не выдерживая постоянных сделок с совестью, совесть свою методично выжигала цинизмом, ложью и грехом. Аббат Шапп де Отерош опубликовал в 1768 году воспоминания о поездке в Сибирь, в которых весьма критически описал положение низших податных сословий. Ответ Екатерины был скор: “Мнимая нищета в России не существует. Русские крестьяне во сто раз счастливее и достаточнее, чем ваши французские; они знают, сколько и за что они платят, между тем у вас есть провинции, где крестьяне питаются каштанами и не знают даже числа всех повинностей”. Екатерина не могла не знать, что то, что она говорила, — ложь, но продолжала говорить эту неправду, предвосхищая практику советского агитпропа. В самый разгар пугачевского восстания, в 1773 году, Дидро спросил Екатерину о сущности отношений между рабовладельцами и рабами в России. Ответ и тут не замедлил: “Не существует никаких условий между владетелями и крестьянами, но каждый хозяин, имеющий здравый смысл, побережет свою корову, чтобы она лучше доилась. Когда нет закона, то в ту же самую минуту начинает действовать естественное право, и часто от этого порядки в делах идут не хуже, ибо тогда вещи текут сообразно существу своему и совершенно естественно”. А в это время крестьяне “сообразно существу своему” казнили лютой смертью всех попадавших им в руки дворян, да еще и с семьями.
Придравшись к нарушениям цензурных правил, Екатерина в 1791 году повелела сослать на десять лет А. Н. Радищева, а поля его “Путешествия” испещрила циничными ремарками. Там, где описывается душераздирающая и, увы, совершенно обычная для тогдашней действительности сцена продажи крепостных на аукционе, Императрица изволила написать: “Начинается прежалкая повесть о семье, проданной с молотка за долги господина”. В другом месте книги она отмечает: автор “едет оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния, хотя и то неоспоримо, что лучшей судьбы наших крестьян у хорошего помещика нет во всей вселенной”. В 1917 году Правда Божия подвела итог этому спору всесильной Императрицы с запрещенным литератором.
Сделки с совестью, неизбежные для просвещенного рабовладельца, постепенно выедают из него душу. Ведь то, что произошло с восторженной и умной Ангальт-Цербстской принцессой, прилежной ученицей французских энциклопедистов, происходило и с большей частью правящего класса старой России. “Знакомясь со всеми фактами, имевшими место во второй половине XVIII века <…> ясно видишь, как неограниченная власть над людьми развращает состоятельный материально, но бедный духовно класс дворян, как этот класс опускался в тину всяческой житейской грязи, как искажался в нем образ Божий, и все яснее и яснее вырисовывалась образина звериная”, — говорил на лекции в Императорском Московском университете в 1915 году М. К. Любавский[17]. Качество европейской образованности дворянского сословия России все улучшалось, а источники его материального существования оставались теми же — труд единоверных и единоплеменных крепостных рабов. Напряжение этой нравственной коллизии, у кого на сознательном, у кого на подсознательном уровне, ощущалось сильней и сильней и разрешалось у одних охлаждением обличающей их совесть веры, у других — русским загулом, у третьих — революционным протестом и лишь у четвертых, у очень и очень немногих нравственных и сильных натур, — мужественной каждодневной работой по исправлению величайшей русской несправедливости. Духовно-интеллектуальные поиски конца XVIII — XIX века нельзя понять, не принимая во внимание этот постоянно усиливающийся нравственный гнет.
Вся история императорской России после Екатерины — последовательная череда попыток снять с государства бремя крепостничества, возложенное на него “великой” Императрицей. Надежды крестьян на личную свободу, на возвращение прав на свою землю и на собственный свой труд объективно реализовались в столыпинских реформах (указы от 5 октября и 9 ноября 1906 года и 14 июня 1910 года), но фактически огромная энергия ненависти к поработителям и жажда справедливости стали главным двигателем страшной русской смуты, погубившей страну в ХХ веке. Старая Россия сломала себе шею, поскользнувшись на арбузной корке земельного вопроса. А сам земельный вопрос — результат бесчестной односторонней эмансипации дворян Екатериной.
Память о крепостном праве как о самом мрачном аспекте старой русской жизни хранится в народе. “Катэрына — вража маты, що ты наробыла. Стэп широкий, край веселый та й занапастыла!” — поют украинцы. Известную аббревиатуру ВКП(б) после коллективизации любили расшифровывать как Второе Крепостное Право (большевиков). И до сих пор нет-нет, а сверкнет в споре о судьбах страны социальное происхождение предков: “Я — потомок крепостных и восстановления старой России не желаю, а ты, ратующий за правопреемство и реституцию собственности, верно, из господ”.
Могла ли принцесса Софья-Фредерика-Августа, став женой Императора Петра Федоровича, избрать иной путь, нежели прелюбодеяния, мужеубийство и все за ним последовавшее? Смешной вопрос. Даже при дурном супруге она могла оставаться верной женой и хорошей матерью. Даже опасность насильственного пострижения в монастырь не оправдывает учиненное ею убийство. И кто знает, не пойди Екатерина на сделки с совестью, не попустил бы ей Бог править как законной регентше при малолетнем Государе Павле Петровиче, проявляя присущую ей энергию и мудрость к устроению русской жизни, а не к ее развращению и разрушению?
VII
Тяжкое преступление, совершенное Екатериной при восшествии на престол, самым пагубным образом отразилось на ее отношениях с Богом. Правя глубоко религиозным народом, еще не забывшим о том идеале симфонии священства и царства, который Русь приняла вместе с православием из Царьграда, Екатерина изгнала Бога из своего сердца потому, видимо, что голос совести не совмещался с совершаемыми ею деяниями. Уличенный пророком Нафаном в прелюбодеянии и убийстве, библейский царь Давид глубоко раскаялся и плакал горько. Русская императрица предпочла иной путь — путь дальнейшего унижения и разрушения Церкви, начатый Петром Великим. Аскетике прекрасно известна такая реакция грешника на святыню, она, если угодно, хрестоматийна. Поскольку грех обнаруживается священным законом, а закон обретает святость от Святаго, грешник может или каяться перед Святыней, или злобиться на нее, желая ее унижением и истреблением убедить и себя и мир, что содеянное им вовсе не грех, а норма. Изъятие монастырских имуществ, запрещения на пострижение в монашество не инвалидов, превращение духовенства в касту, истощаемую к тому же разборами в низшие, податные сословия, — могло ли все это быть делом монарха “милостью Божией”, хранителя и защитника “Греко-российской православной церкви”?
“Она — вовсе не религиозна, — говорил о Екатерине Фридрих II Прусский, — но лишь прикидывается верующей”[18]. “Имеет ли она веру к закону Божию? — задает риторический вопрос князь М. Щербатов и продолжает: — Ибо если б сие имела, то бы самый закон Божий мог исправить ее сердце и направить стопы ее на путь истины. Но несть, упоенна безразмысленным чтением новых писателей. Закон христианский (хотя довольно набожной быть притворяется) ни за что почитает <…> И так можно сказать, что в царствование ее и сия нерушимая подпора совести и добродетели разрушена стала”[19].
То, что видел князь Щербатов, в той или иной степени замечали все — и знатные и простые, и духовные и светские. Императрица старалась своим внешним поведением следовать правилам православной Государыни — говела, причащалась вместе со двором, ходила пешком на богомолья из Москвы к преп. Сергию в Лавру, неуклонно присутствовала на долгих церковных службах. Но лицемерное благочестие Императрицы не созидало, но развращало народ, приучало и подданных к лицемерию, к показному благочестию “по долгу службы” и в конечном счете способствовало эрозии веры сначала в высших, а потом и в низших сословиях. Без веры же священная русская монархия устоять никак не могла…
Однако Екатерина II не ограничивалась только религиозным лицедейством. Несмотря на то что некоторые архиереи были в числе первых, приветствовавших захват ею трона (например, Димитрий, митрополит Новгородский), она твердо решила довести до конца дело об отобрании в государственную казну церковных имуществ, начатое Петром I и достигшее кульминации при Петре III в указе от 21 марта 1762 года. И Екатерина, и убитый ею ее царственный супруг при проведении секуляризации руководствовались одним и тем же простым мотивом, хорошо известным просвещенному XVIII веку. Тот, кто имеет независимые источники дохода, свободен в своих поступках. Сама по себе гражданская свобода, ограниченная законом абсолютного монарха, не казалась веку Просвещения опасной. Европейские монархии не были деспотиями — свободную инициативу подданных в рамках закона весьма ценили и сами венценосцы, и теоретики государственного права. Но Церковь — особая сфера. Церковь — это совесть. Ее долг — заботиться не о собственном земном благополучии, а об абсолютной Божественной правде. Ее аксиология сотерична и другой быть не может без извращения самой природы Церкви как Тела Христова, “столпа и утверждения истины” (1Тим. 3: 15).
Важнейшая обязанность священноначалия, его пророческая миссия — обличение неправды пред Богом тех, кто является “помазанником Божиим”, монархом “милостью Божией”, считает себя защитником, а то и “главой Церкви” (так именовала себя Екатерина в письмах к Вольтеру, и таковой статус утвердил за российскими самодержцами Павел в Акте о наследии престола 5 апреля 1797 года). И Петр Федорович, и Екатерина Алексеевна вполне сознавали, что жизнь их далека от христианских заповедей. Как и все нераскаявшиеся грешники, они инстинктивно страшились обличений, а как политики (здесь Екатерина намного превосходила своего недалекого супруга) прекрасно понимали, что Церковь имеет против них страшное оружие народного благочестия, которым может лишить их и власти, и самой жизни при неблагоприятных обстоятельствах.
По древнему византийскому принципу симфонии царь властен только над телом своих подданных, но не над их душами, которые, как и душа самого царя, пребывают во власти Христа — “Царя царствующих” и Его Церкви. Неверующий, неблагочестивый монарх не может вынести такого опасного умаления своей власти и, не имея возможности обессилить Христа, старается лишить Церковь свободы и силы. В то же время, в отличие от богоборческих режимов ХХ века, традиционный монарх не может бороться с верой самой по себе, ибо, искореняя веру, он уничтожает и все основания законности собственной власти, делигитимизирует сам монархический принцип. Поэтому вольнодумный и грешный монарх пытается делать невозможное — он одной рукой ослабляет Церковь, дабы она не становилась обличителем его неправд перед Богом, а другой — пытается укреплять веру народа, на которой только и зиждется его власть. Эксперимент этот быстро переходит в неуправляемый процесс разрушения народного благочестия и рано или поздно завершается страшной государственной катастрофой, механизм которой хорошо показал британский мыслитель Кристофер Доусон в своей книге “Боги революции”:
“В то время как придворные Екатерины II или Иосифа II (Австрийского Императора, современника Екатерины. — А. З.) читали последние книги из Парижа и усваивали модный рационализм космополитического общества, их крепостные крестьяне все еще жили в мире Католицизма эпохи барокко или же византийского Православия. И отсюда в обществе развивался духовный раскол, который содержал в себе семена классового конфликта и социальной революции. При старых христианских порядках дворяне и крестьяне разделяли общую веру и несли общую службу. Но теперь, когда христианство рассматривалось в качестве единственного блага для низших классов, как неоднократно повторял Вольтер, духовные основания общественного единства были разрушены <…> И с утратой этой традиции из ancien rigime ушла душа, оставив лишь пустую оболочку”[20].
Такой “отрицательный мимесис” может быть компенсирован только исповедническим подвигом священноначалия, которое, бесстрашно противостоя духовным неправдам светской власти, становится для народа новым объектом положительного подражания вместо развращенного “помазанника” и его ближайших слуг. Если же официальная церковь, утопая в сервильности, не принимает на себя этот подвиг, народ обращается к иным пророкам и отдает им свою душу. Так, говоря в категориях Тойнби, “внутренний пролетариат” создает новую “вселенскую церковь”, которой в русском случае в конце концов оказался атеистический большевизм.
Но вернемся в Век Екатерины. Императрица с первых же дней своего царствования последовательно претворяет в жизнь дело убитого супруга. Указом от 26 февраля 1764 года она отбирает все церковные имущества в казну (это почти миллион крепостных крестьян в одной Великороссии). Примерно одну восьмую доходов с бывших монастырских имуществ Государыня отдает на содержание Церкви, но теперь это государственная пенсия, выплачиваемая казначейством по штатам, утвержденным опять же государственной властью. Потеряв независимые источники материального существования, Русская Церковь попадает в полную зависимость от светской власти. Процесс превращения Православной Российской Церкви в государственное ведомство по делам православного исповедания, начатый реформами Петра I, завершается Екатериной.
Сама Императрица объясняла свою церковную политику желанием покончить с неподобающей роскошью, в которой жили архиереи и крупнейшие монастыри. В 1763 году тридцатичетырехлетняя Екатерина собиралась обратиться к Синоду со следующими словами: “Каким образом может происходить то, что вы не поражены огромностью тех богатств, которыми вы владеете и которые делают вас настолько могущественными, что вы должны бы почувствовать, что ваше такое положение совершенно противно духу вашего призвания. Разве вы не наследники апостолов, которым Бог заповедовал проповедовать презрение к богатствам и которые могли бы быть только бедняками — царство их было не от мира сего. Вы соглашаетесь со мной?.. Как смеете вы без угрызения совести пользоваться такими имуществами и поместиями, которые дают вам могущество, как царям? Ах! Разве вы не имеете под своей властию рабов больше, чем некоторые европейские государи имеют подданных?”[21]
Обратим внимание на характерные проговорки о власти и богатстве церковном, подобном царскому и потому соперничающем с ним. Ликвидация такого положения — истинная цель указа 1764 года. Но и роскошь архиерейской жизни, нарушающие все нормы монашеского устава дорогостоящие утехи иноков лавр, крупнейших монастырей и архиерейских домов, проживавших на себя тяжкие труды тысяч единоверных им “рабов”, — увы, совершеннейшая правда. Если бы Екатерина отменила крепостное право как таковое, освободив и монастырских и частновладельческих крестьян, источник злоупотреблений исчез бы сам собой. Живя на добровольные пожертвования и на доходы с имуществ и трудов самих иноков, Церковь морально очистилась бы от постыдного богатства, сохранив свободу от светской власти. Это, однако, не входило в интересы царицы. Церковь, как и совесть народная, нужна была ей не свободная, но всецело зависимая от воли Государя. И здесь проявилось в полноте господство эвдемонического идеала в умах российского правящего слоя — жизнь во Христе есть не цель, но только средство для национальной консолидации и имперского могущества, олицетворяемых Императором. Когда Император Павел повелел начертать девизом своего царствования библейское “Не нам Господи, не нам, но имени Твоему дай славу…” (Пс. 113: 9), он восстанавливал в русской государственной жизни иерархию земного и небесного, извращенную его царственной матерью.
Оказавшись “за штатом”, быстро захирели и закрылись 754 из 954 монастырей Великороссии. Большей частью это были маленькие сельские обители с немногими монашествующими. Они кормились от трудов своих крестьян. Когда крестьяне были отобраны, источник доходов исчез. Если бы все крестьяне были эмансипированы, то они имели бы средства пусть на скудные, но пожертвования продовольствием, трудом, а то и деньгами. Но, пребывая сами в крепостной зависимости, много ли могли пожертвовать они монахам на “исправление службы”?
“Теперь, в отдалении полутораста почти лет, можно спокойно обсудить эту меру, — подводит итог православный историк в начале ХХ столетия. — Она дала государству по 3 миллиона в год дохода, но громадная часть монастырских имений роздана Екатериною в дар своим фаворитам, так что в конце концов государство получило от отобрания их недолгую пользу. Было обещано при отобрании имений обеспечить духовные школы и духовенство, но это обещание было забыто. Между тем с нравственной точки зрения эта смелая мера не выдерживает критики.
Здесь было нарушено право собственности и воля тех отдельных лиц, из пожертвований которых сложились церковные имущества. Все эти имения были оставляемы большей частью по духовным (завещаниям. — А. З.), на помин души в излюбленном жертвователем монастыре; и эта последняя воля умирающих не подлежала никакому изменению. Между тем не только эти усердные жертвы церкви были отобраны для целей мiра, но и самый помин души не мог более продолжаться, за упразднением самих обителей <…>
До сих пор нельзя без чувства величайшей скорби вспомнить об уничтожении 4/5 русских монастырей. Запустели места, освященные подвигами и благодатью святых, ознаменованные стремлением к ним усердия народного <…> И много есть <…> мест, где в бедной приходской церкви, даже иногда бесприходной, покоятся мощи великого угодника, создавшего обитель, которая на просвещение и утешение народа стояла века и упразднена в злосчастный 1764 год”[22].
Как и повсюду в религиозном обществе, даже не обязательно христианском, сельский монастырь имел на Руси громадное значение для воспитания окружающего населения. Монахи были единственными учителями, а часто и врачами для окрестных крестьян. И грамотность, и благочестие, и физическое здоровье подавались иноками обителей социально очень близким им земледельцам. Иноческие обеты человек принимал добровольно (о политических пострижениях мы не говорим сейчас), и принятие их всегда означало личный подвиг, а потому и сознательное служение Богу и ближнему. Сонм местночтимых народом святых — лучшее тому свидетельство. При всех несовершенствах своих насельников монастырь являлся как бы средоточием совести и души поселян, лучшей частью их коллективной личности. При разумном развитии начал народной образованности через маленькие сельские обители до крестьян могло бы начать доходить книжное образование, начала школьного знания, даже современные навыки землепользования. За век до земской школы могла быть создана школа монастырская, а кое-где она и существовала уже. И тогда образование не стало бы в России плодом секуляризации, но осталось бы в лоне Церкви. Разрушив сельские монастыри, поставив на государственный кошт оставшиеся, запретив без Высочайшего разрешения открывать новые, Екатерина способствовала религиозной деградации народа, его нравственному одичанию.
Законы, которыми Императоры управляли Русской Церковью в XVIII столетии, были таковы, что уже в царствование Николая Павловича их не решались публиковать “ввиду „неблаговидности” слишком многих постановлений Петровского времени и всего предыдущего (то есть XVIII. — А. З.) века, огласка которых теперь вряд ли вполне удобна и скорее может соблазнить”, объяснял обер-прокурор Синода граф Н. А. Пратасов. Именно поэтому уже подготовленное проф. А. Куницыным “Полное собрание духовных узаконений в России со времени учреждения Свят. Синода” было остановлено в рукописи без движения, и даже “Духовный Регламент” Феофана Прокоповича не разрешали переиздавать в первой половине XIX столетия23, хотя вся синодальная система имела его своим источником. Это, наверное, лучший приговор церковной политике Православных Русских Самодержцев “осьмнадцатаго века”.
Церковь, уже приниженная Петром, обезглавленная упразднением Патриаршества, склонилась перед требованиями Императрицы. Но покорность не была всеобщей. Один из виднейших русских архиереев, митрополит Ростовский Арсений Мациевич (1697-1772), твердо и решительно выступил против отобрания имуществ у Русской Церкви. Митрополит Арсений прославился уже при Елизавете Петровне тем, что отказался приносить присягу царице как “крайнему судии” Синода, вполне канонично полагая, что крайним судией Церкви является ее глава — Богочеловек Иисус Христос, а отнюдь не земной монарх. Набожная Государыня простила эту “предерзость” митрополиту и продолжала его ценить и любить. Видимо, именно Арсений убедил Елизавету Петровну не отбирать земли у Церкви, чего добивались алчные аристократы, смотревшие на западноевропейскую секуляризацию и жаждавшие умножения за счет Церкви своих вотчин. “Как хотят пусть делают после моей смерти, а я не подпишу”, — объявила Елизавета Петровна в отношении проекта указа о секуляризации, подготовленного графом А. П. Бестужевым.
Сам будучи человеком очень скромным, жизни почти аскетической, митрополит Ростовский твердо отстаивал незыблемость церковных владений и перед Екатериной. Молодая Императрица панически боялась и люто ненавидела Арсения. Известно, что ей доносили и об отзывах митрополита на личную ее жизнь. За свои обличительные письма, за свою твердую позицию против отобрания в казну церковных имений Арсений был сначала извергнут из сана, заточен в Корельский Северо-Двинский монастырь, а позднее расстрижен по повелению Императрицы из монашества и запрятан в каменный мешок Ревельской крепости под именем Андрея Враля. Здесь в тяжких лишениях закончил он свою жизнь 28 февраля 1772 года.
Народ еще при жизни почитал святителя Арсения святым, что прекрасно известно было Императрице. Коменданту Ревельской крепости фон Тизенгаузену она писала: “У вас в крепкой клетке есть важная птичка. Береги, чтоб не улетела! Надеюсь, что не подведете себя под большой ответ. Народ очень почитает его исстари и привык его считать святым”. Смерть митрополита Арсения только усилила его почитание, которое продолжалось скрыто до самого конца петербургской Империи. Собор 1917 — 1918 годов признал все решения Синода екатерининского времени против Арсения неправильными и отменил их. В августе 2000 года архиерейский Собор Русской Церкви объявил о канонизации митрополита Арсения Мациевича как “священномученика” и сравнил его подвиг с подвигом русских архиереев ХХ века, отстаивавших независимость и достоинство Церкви Христовой перед лицом советской власти[24]. Установление связи между событиями эпохи Екатерины II и десятилетиями коммунистических гонений — совсем не произвольный домысел Собора: в XVIII веке были посеяны те семена, урожай которых был пожат в ХХ.
VIII
Процессы установления внешнего государственного контроля над Церковью, секуляризации церковных имуществ и одновременное обмирщение самой Церкви характерны были для всей христианской Европы XVII — XVIII веков. “Благодаря тесному альянсу с государством Церковь оказалась крайне уязвимой для любой атаки сверху (то есть со стороны верховной государственной власти. — А. З.). Следовательно, замена католического абсолютизма периода барокко просвещенным деспотизмом Иосифа II, Шуазёля и Карла III в Испании лишила церковь ее традиционных методов социального действия и нейтрализовала ее активность на протяжении двух поколений. Созрела ситуация для появления новой духовной силы, которая смогла бы заполнить пустоту, образовавшуюся по причине временного упадка деятельности католиков, и дала бы выход религиозным инстинктам, не находившим удовлетворения в рациональной культуре Просвещения. Ибо Просвещение привело в порядок и украсило западное сознание, при этом ничем не заменив разрушенную им религию”, — писал о католических обществах XVIII века Кристофер Доусон[25].
Характеристику этого печального процесса разрушения Церкви и как следствие народной веры Жозеф де Местр вложил в уста русского участника его “Санкт-Петербургских вечеров”: “Какое зрелище открывается верующему взору у нас в Европе? Во всех странах, подчинившихся безумной реформе XVI века (Реформации. — А. З.), христианство совершенно уничтожено, — и даже в ваших католических государствах от него осталось одно лишь название! Свою церковь я не намерен ставить выше церкви вашей, ведь собрались мы здесь не для препирательств. Увы! Мне прекрасно известны и наши недостатки, но прошу вас, друзья, исследуйте самих себя с таким же нелицеприятием: сколько ненависти на одной стороне, какое невероятное равнодушие к религии и всему, что к ней относится, — на другой! Сколь неистовы озлобление и ярость католических держав против главы вашей, католической, церкви! До какого бедственного состояния доведено у вас духовное сословие общими усилиями ваших государей! Общественное мнение, то ли вдохновляющее их, то ли следующее их примеру, целиком обращено против этого сословия. Это — заговор, это — род бешенства <…> Взгляните на эту скорбную картину, прибавьте к ней ожидания избранных, и вам станет ясно, заблуждаются ли иллюминаты, полагая более или менее близким третье излияние Всемогущей Благости ради рода человеческого”[26].
И действительно, Россия практически не отставала в этом от католических и протестантских сообществ. Возвышение и падение Никона, Раскол, петровские церковные преобразования, религиозная политика екатерининского царствования типологически достаточно сходны с синхронными процессами в Центральной и Западной Европе. Сходна и реакция общества на эти процессы. Использование светской властью Церкви для достижения внешних, вполне эвдемонических целей (расширение границ, приумножение богатств и военной мощи, контроль над обществом и т. п.) приводит к потере сотерического идеала у одних христиан и к поискам духовного совершенствования уже не на церковных путях — у других.
Первые вместе с Вольтером призывают “раздавить гадину”, поскольку не видят в ней ничего, кроме лжи и лицемерия, а заодно с “гадиной” и все то, что Церковью освящалось и на Церкви зиждилось, — по сути, весь общественный уклад старой христианской Европы от института монархии до сословного представительства и цеховой организации производства. Это сторонники идей Просвещения, обретшие своего высшего апостола в Руссо (после его “обращения” 1749 года), а организатора — в немце Адаме Вейсгаупте, присвоившем своему мистико-политическому сообществу, созданному в 1776 году, имя “Общество иллюминатов”.
Вторые ищут нравственного совершенства, и личного и общественного, а также вожделенного духовного знания, то есть всего того, что в принципе должна давать Церковь, но чего она дать уже не может (или кажется, что не может), склонившись под ярем просвещенного абсолютизма и сочетавшись с ним. Это франкмасоны и розенкрейцеры, различные масонские направления от почти развлекательных светских клубов до весьма глубокомысленных, сложноиерархических лож, серьезно изучающих теософию, алхимию, христианское и герметическое богословие. Некоторые из них также именовали себя иллюминатами, но при этом стремились не покончить с троном и алтарем, но возродить их былую духовную значимость, забытую и царями, и священниками, и простым народом.
Новые идеи — как мистико-политического иллюминатства, так и религиозного масонства — не могли совместиться ни с одной традиционной общественной группой европейского общества. Они рассекли всю просвещенную его часть и собрали своих приверженцев и из рыцарства-дворянства, и из бюргерства, и из духовенства. Поскольку абсолютная монархия предшествовавшего столетия (вторая половина XVI — XVII век) разрушила сложное плетение ткани средневекового гражданского общества и с подозрением относилась к любым общественным организациям, неподконтрольным государственной бюрократии, новые организации являлись тайными, тем более что некоторые из них были всецело враждебны существовавшему порядку. В формальную общественную структуру они никак не вписывались, а в политической жизни рассматривались властью, и церковной и светской, как более или менее опасные соперники их абсолютного авторитета. Впрочем, довольно часто масоны, а несколько позже и иллюминаты приходили в тех или иных странах Европы к власти. Масоны обретали власть обычно вполне мирно, хотя часто и не без политической интриги, возводя на престол своих претендентов, таких, как король Швеции Густав III, короли Пруссии Фридрих II и Фридрих-Вильгельм II, герцог Брауншвейгский Фердинанд. Задачей масонов было просвещение и преобразование общества на началах “истинного внутреннего христианства” и гражданской справедливости, противостояние как безбожному Просвещению, так и чисто внешнему, формальному церковному и монархическому порядку, забывшему о своих религиозных целях и призвании. Иллюминаты же Вейсгаупта стремились, в соответствии со своей тайной доктриной, разрушить существовавший церковно-монархический строй “до основания”, а не исцелить его и на руинах старого мира построить новое, вполне рациональное республиканское деистическое сообщество, свободное от социальной несправедливости и пороков искусственной христианской цивилизации.
И масонские ложи, и тайные общества иллюминатов, порой принимавшие внешний облик масонских организаций, имели интернациональный характер. Они не только обменивались информацией и обеспечивали своим членам поддержку по всему миру, но и обладали более или менее жесткими властными структурами, которые обязывали национальные организации подчиняться наднациональным высшим органам тайных обществ и орденов. “Каждый капитул, который существует или будет существовать на всем пространстве Империи Всея России, обязан во всем и без замедления повиноваться Директории, представлять ей точные донесения о своем состоянии, о способе своих работ, о своих экономических делах, о производимых ими принятиях и о том, как они исполняют приказания Директории или Великого Мастера…”, — гласила, например, инструкция, изданная в 1777 году для русских масонов герцогом Зюдерманландским, братом шведского короля и Великим Мастером шведской линии розенкрейцеров[27]. Именно большая подчиненность и финансовая зависимость русского розенкрейцерства от прусского вызвала в конце 1780-х годов недовольство Екатерины и привела к репрессиям против Новикова и его “братьев”[28].
Существенные отличия России от Западной Европы, пожалуй, были в том, что, во-первых, отбросив с начала XVIII столетия русско-византийское культурное наследие, русское общество обрело “плоды Просвещения” как экзотические и чужие. Не оно выращивало их, и потому у него не было никакого иммунитета против них. Православная Церковь не воспринимала их как свое родное болезненное извращение, которое именно потому, что оно родное, можно и нужно лечить (как считали, скажем, во Франции епископ Жак Боссюэ или архиепископ Франсуа де ла Мотт Фенелон), но как что-то всецело чуждое, от которого можно просто отгородиться. Именно так пережили Просвещение старообрядцы и наиболее ортодоксальные православные. С тех пор и до сего дня изоляционизм считается лучшей терапией в этой среде русских христиан.
Во-вторых, Православие в России оставалось глубоко провинциальным в век Просвещения. Если духовные центры католического и протестантского мира практически совмещались с центрами антиклерикальных настроений и потому соперники были сравнимы по силе мысли и слова — “Фенелон в это время был популярен не меньше самого Вольтера”[29], — то духовное образование и христианская культура России, и никогда не бывшие сильными, окончательно деградировали в результате Смуты, Раскола и светских преобразований первой половины XVIII века. Если в Византии против монофелитов выступил великий Максим Исповедник, против варлаамитов — глубокомысленный Григорий Палама, против неоязычника Плифона и унианистов — Эфесский митрополит Марк Евгеник, то в качестве оппонентов Вольтеру и Руссо в русской Церкви не обрелся по большому счету никто. После “Камня веры” Стефана Яворского и до горячечных обличений Библейского общества Юрьевским архимандритом Фотием Церковь и интеллектуальная жизнь существовали как бы в “параллельных мирах”, почти не касаясь друг друга.
И наконец, в-третьих, русское Православие не имело ни жесткой политической и интеллектуальной собственной организации, какой располагал католический мир, ни тех навыков индивидуальной религиозной ответственности, на которых зиждился протестантизм. Полагаясь почти всецело на “своего” православного царя как на “защитника веры”, Русская Церковь оказалась заложницей светского просвещенческого абсолютизма Петра и Екатерины. Характерный пример: желая оправдать свое клятвопреступление перед сыном Алексеем, Петр I собрал архиереев и спросил их, позволительно ли нарушить данное царевичу слово о неприкосновенности и лишить его жизни. Прекрасно знали наследники апостола Петра древние священные слова: “Не клянитесь именем Моим во лжи, и не бесчести имени Бога твоего” (Лев. 19: 12), но изрекли царю нечто совершенно иное: “Сердце царево в руции Божия есть. Да изберет тую часть, амо же рука Божия того преклоняет”. Этому удобному принципу и следовала почти весь Петербургский период Российская Православная Церковь. И если последний досинодальный патриарх Адриан, местоблюститель Стефан Яворский или тверской архиерей Феофилакт Лопатинский еще решались противостоять Петру и Анне Иоанновне, то после расправы руками русских архиереев над святителем Арсением Мациевичем Церковь Русская окончательно замолкла перед лицом царской власти. Исповеднический подвиг она нести не захотела и не смогла.
И вот результат: “Церковь определенно утратила свое положение главного источника культурной жизни. В XVIII веке аристократия и чиновные классы русского общества получали образование в духе французского Просвещения. Они увлекались Вольтером и по-настоящему Церковь не уважали. Для большей части низших классов Церковь также потеряла свое первоначальное значение. Последователи Раскола <…> отвернулись от нее. Следовательно, Православная Церковь в XVIII столетии потеряла поддержку большей части благородных классов и значительной части классов торговцев и крестьян”[30].
По большому счету это отношение русского народа к Православию сохранялось вплоть до катастрофы 1917 года и явилось ее духовной причиной и объяснением. До некоторой степени свидетельством этому могут быть результаты выборов во Всероссийское Учредительное собрание в ноябре — декабре 1917 года. За православные партии по всей России было подано, по подсчетам Оливера Радкея, 155 тысяч голосов. Еще 54 тысячи голосов было подано за партии старообрядцев и 18 тысяч — за иные христианские политические движения. То есть в обстоятельствах крайнего не только политического, но и нравственного антагонизма христианские партии привлекли менее полупроцента российского электората[31]. На фоне трех четвертей голосов, поданных за антирелигиозные революционные партии эсдеков и эсеров, столь слабая поддержка христианских ценностей предвещала лихие времена, и они не замедлили прийти.
Этот процесс духовной дехристианизации в XVIII — XIX веках опять же не был специфически русским. Глядя из 1952 года назад, во всеевропейское безумие первой половины ХХ века, А. Тойнби отмечал, что “чудовищное рождение современной западной секулярной цивилизации из утробы средневекового западного христианского мира стало возможным благодаря ошибкам и грехам средневековой западной Церкви, практически воплотившись через ренессанс эллинского института “абсолютного государства”, в котором религия стала одним из ведомств политики”[32].
И в России настроение свободной религиозной ответственности начинает формироваться к середине XVIII века не в Православной Церкви, но вне ее — в масонстве, старообрядчестве и сектантстве. И это в конечном счете имело самые пагубные последствия для духовного здоровья народа. “Масонство, увлекая своим идеализмом и благородными мечтами о служении человечеству, само было явлением внецерковной религиозности, свободной от всякого церковного авторитета, — точно констатирует о. Василий Зеньковский и объясняет: — С одной стороны, масонство уводило от „вольтерьянства”, а с другой стороны — от Церкви; именно поэтому масонство на Руси служило основному процессу секуляризации, происходившему в XVIII веке в России”[33].
“Масонство проникло в Россию очень скоро после того, как вылилось в определенные формы и на Западе”, то есть на грани XVII и XVIII веков, отмечает Г. В. Вернадский[34]. Во второй половине XVIII века масонство в России становится весьма разветвленной и влиятельной организацией. К масонам был близок Петр III, и скорее всего входил в ложу цесаревич Павел Петрович. Нам практически ничего не известно об организациях иллюминатов в Екатерининской России, но деятельность и идеи франкмасонов и розенкрейцеров изучены весьма тщательно[35].
Все серьезные историки сходятся в том, что значение масонства для России той эпохи огромно: “Во вторую половину века начинается духовное пробуждение. Это было пробуждение от тяжкого духовного обморока <…> Вся историческая значительность русского масонства была в том, что это была психологическая аскеза и собирание души. В масонстве русская душа возвращается к себе из Петербургского инобытия и рассеяния… Это был не только эпизод, но этап в истории нового русского общества. К концу семидесятых годов масонское движение охватывает почти что весь тогдашний культурный слой, — система масонских лож своими побегами насквозь прорастает его <…> И в этой „аскезе” воспитывался новый тип человека <…> Это было сентиментальное воспитание русского общества, — пробуждение сердца. В масонстве впервые будущий русский интеллигент опознает свою разорванность, раздвоенность своего бытия и начинает томиться о цельности и тянуться к ней”[36]. О том, что именно в среде масонства впервые сложилось в России независимое общественное мнение, не раз говорит на страницах своей диссертации и Г. В. Вернадский[37].
И наконец, взгляд со стороны. Современный британский историк Екатерининского времени Исабель де Мадариага отмечает: “Наверно, нигде в Европе масонство не сыграло такой большой роли в развитии культурной жизни на протяжении целых трех, а то и четырех поколений, как в России. Может быть, в этом сказалась относительная бедность и неоригинальность русской культуры XVIII столетия, по сути дела заимствованной. Возможно также, что в этом отразилось отсутствие православных богословских и пиетистских сочинений, написанных доступным мирянину языком и стилем, которые бы обладали достаточной научной строгостью или эмоциональной глубиной, чтобы удовлетворить взыскательного читателя”[38].
Для будущего духовного развития России масонство Екатерининской эпохи имело первостепенное значение. Культурная и почти исключительно светская элита России (участие клириков в масонских обществах было единичным) обрела ответы на свои духовные запросы и устремления не в Православной Церкви и не в какой-либо Церкви инославной, но вне Церкви как таковой, на путях свободного мистического странствования. Нравственное и духовное разошлось с церковным, и разошлось очень далеко. Церковь, интеллектуально и духовно обескровленная Расколом и петровскими реформами, как институт превратилась в организацию ритуальных действий, во всем послушную светской власти. Она, казалось, усыхала и умирала. Жаждавшие живой духовной жизни или присоединялись к раскольникам и сектантам, или вступали в масонские ложи.
“Как христианство осталось токмо в устах наших, а язычество овладело сердцем нашим и как наружное богослужение наше не сильно было сокрушать идолов самолюбия и собственности, погружающих нас во все пороки страсти темпераментов наших, — объяснял, например, орловским „братьям” З. Я. Карнеев, — то погибли бы мы в сем положении, ежели бы милосердствующая благодать Божия о нас не предоставила нам и еще третьего и последнего средства к избавлению нашему, сокровенного под непроницаемою в мире тайною св. Ордена”[39]. Автор весьма популярной в конце XVIII века книги “О внутренней Церкви” знаменитый московский розенкрейцер И. В. Лопухин ощущал институциональную Православную Церковь как “отживающее учреждение” перед наступлением эры нового, экуменического христианства.
Не Церковь, утратившая в XVIII веке и силу, и нравственный авторитет в обществе, но внецерковные сообщества религиозно настроенных людей предлагали варианты выхода из того духовного и социального тупика, который ими ощущался совершенно явственно в царствование Екатерины. В народе росли сектантские настроения, и крестьянские восстания питались именно этими идеями — старообрядческая духовная подоснова Пугачевского бунта хорошо известна. Именно в первое столетие Петербургского периода широко распространились секты духоборов, хлыстов, молокан, появилось скопчество, русские крестьяне начали интересоваться верой немецких колонистов, приезжавших в Россию по приглашению Екатерины. Вместе с отходом от официального Православия низшие классы утрачивали, как правило, и священный трепет перед царской властью. Многим старообрядцам уже царь Алексей Михайлович, а тем более Петр Алексеевич и его преемники виделись воплощением антихриста, для сектантов царь представал не помазанником Божьим, а гонителем и узурпатором, новым фараоном, которого приходилось терпеть, но не было никаких оснований любить и почитать. В среде сектантов и старообрядцев широко была распространена грамотность, изучение Писания, строгие нравственные нормы трудовой и семейной жизни (отвергающие брак оргиастические секты хлыстов и скопцов являются здесь исключением). Те же простолюдины, которые не уходили из православия, сравнительно редко оставались серьезно и истово верующими. Они, как правило, жили чисто формальной церковной жизнью, в этой среде широко был распространен примитивный магизм, колдовство, пьянство, непрочность семейных устоев. Фактически в XVIII веке Церковь утратила влияние в обоих сообществах простого народа — и среди “алчущих и жаждущих правды”, и среди “теплохладных”.
Среди высших сословий религиозно активные люди шли в масонство, а не имевшие “нерва веры” становились вольтерьянцами, руссоистами, иллюминатами, а чаще всего — примитивными гедонистами, обычными прожигателями жизни, ловцами орденов и поместий. Церковь и церковность мало что значили для всех этих групп высшего класса.
В масонской среде и в обществах иллюминатов создавались проекты общественных и политических преобразований, осуществлялась широкая просветительская, издательская, филантропическая деятельность. Многие важные идеи Александрова царствования теоретически были проработаны и обсуждены именно в масонской среде в 1770-1790-е годы. Это и учение о союзе христианских государей — прожект будущего Священного Союза40, и военные поселения[41], и смягчение крепостного гнета, и обязательное духовное и гражданское просвещение крестьян[42].
Исследователи, однако, единодушны в том, что идеи эмансипации крепостных и введения демократических учреждений были чужды русскому масонству Екатерининского времени. “Люди, подверженные теперь нашей власти, должны для их собственной пользы и выгоды быть в таком же положении”, — говорил известный масон О. А. Поздеев в 1785 году в рязанской ложе Орфея[43], и даже знаменитый Новиков не брезговал приторговывать крепостными[44]. Исключением и здесь был А. Н. Радищев — увлеченный идеями Сен-Мартена, он нашел в себе силы и смелость додумать их до конца, пусть и в ущерб себе и своему сословию.
Русские масоны большей частью горячо поддерживали и монархическую автократию. Восстание Пугачева и Французская революция их страшно напугали. В 1794 году И. В. Лопухин издал даже специальное сочинение “Излияние сердца, чтущаго благость единоначалия и ужасающегося, взирая на пагубные плоды мечтания равенства и буйной свободы”. Впрочем, священноначалие русской Церкви еще менее масонов было склонно ратовать за освобождение крепостных и введение законно-свободных установлений.
Абсолютистское государство повсюду не желало, чтобы кто-то со стороны дерзал претендовать на то, чтобы быть его совестью. Церковь, и католическая, и протестантская, и православная, везде лишена была этого права, столь естественного для христианского сознания. Но одно дело — воля просвещенческих монархов, а другое — воля самой Церкви и мнение народа. Католическая Церковь смогла сохранить за собой свободу нравственного суда над царством кесаря, и к ее суждениям внимательно прислушивался верующий народ. Протестантская Церковь, не имея автономной организации, сохраняла свободу суждения на уровне отдельных авторитетных мыслителей и богословов, и к их мнению также прислушивались единоверцы. Голос Православной Церкви, судящий власть, объявляющую себя православной, умолк в XVIII веке, и Церковь безмолвствовала в общественных и политических вопросах до самого конца монархии, чтобы тут же отречься от нее в первом же после 2 марта 1917 года заседании Синода.
“В России не оказалось ни священника, ни пророка, которые могли бы сказать царю во имя Божией воли и высшего достоинства человеческого — ты не должен, тебе не позволено, есть пределы вечные”, — писал в 1896 году в статье “Византизм и Россия” Владимир Соловьев[45]. Он не совсем прав, такие пророки находились, но всякий раз вне Российской Православной Церкви — сначала в сектантстве и масонстве, позднее, в XIX веке, в квазимасонских тайных обществах иллюминатов-декабристов вроде Великой Ложи Астреи, еще позднее — в радикальных богоборческих обществах народовольцев, эсеров, эсдеков. Им верили, их слушали со вниманием, священникам же, призывавшим “Бога бояться, а Царя чтить”, верили все меньше.
Великой трагедией России стало то, что сервилизм Церкви, боявшейся и не сумевшей жить в соответствии с “глаголами вечной жизни”, отдал народ во власть сектантов и заговорщиков, владевших лишь крохами той истины, которая в полноте была излита на Церковь. И даже эти крохи привлекли и пленили народ, жаждавший Истины и не обретавший ее там, где естественней всего было надеяться обрести ее.
1. Миронов Б. Н. Социальная история России периода Империи (XVIII — нач. XX в.). Т. 1. СПб., 2000, стр. 84.
2. “Полное собрание законов Российской Империи”. Вып. I. T. 17, № 12748 (см. также т. 25, № 19208).
3. Дискуссия “Крепостное право и крепостничество в России” в кн.: “Английская набережная, 4”. Ежегодник С.-Петербургского научного общества историков и архивистов. СПб., 1997, стр. 30.
4. Миронов Б. Н. Социальная история России… Т. 1, стр. 394.
5. Заблоцкий-Десятовский А. П. О крепостном состоянии в России (1841 г.). — В кн.: “Конец крепостничества в России”. М., 1994, стр. 50-51.
6. См.: “„О повреждении нравов в России” князя М. Щербатова и „Путешествие” А. Радищева”. L., Trubner a. Co, 1858, стр. 34 (М., 1984. Репринт. изд.).
7. Заблоцкий-Десятовский А. П. Граф П. Д. Киселев и его время. Т. 4. СПб., 1882, стр. 304.
8. Заблоцкий-Десятовский А. П. О крепостном состоянии в России (1841 г.), стр. 54-55.
9. Пушкарев С. Г. Россия 1801-1917. Власть и общество. М., 2001, стр. 80.
10. “Нравственно-политический отчет за 1839 год”. — В кн.: “Конец крепостничества в России”, стр. 62.
11. “Послания Святителя Тихона, Патриарха Московского и всея Руси”. М., 1990, стр. 22.
12. Тойнби А. Дж. Постижение Истории. Сборник. М., 1991, стр. 341, 405.
13. Там же, стр. 304-305, 347.
14. Клейнмихель М., графиня. Из потонувшего мира. Берлин, б/г., стр. 183-185.
15. Цит. по кн.: Платонов С. Ф. Лекции по Русской истории. М., 2000, стр. 632.
16. Дашкова Е. Р. Записки 1743 — 1810 гг. Л., 1986, стр. 47- 48.
17. Любавский М. К. Русская история XVII — XVIII вв. М., 2001, стр. 532.
18. Карташев А. В. Очерки по истории Русской Церкви. В 2-х томах. Т. 2. М., 1991, стр. 452.
19. “„О повреждении нравов в России” князя М. Щербатова и „Путешествие” А. Радищева”, стр. 94.
20. Доусон К. Г. Боги революции. СПб., 2002, стр. 103-104.
21. Проект ее никогда не произнесенной речи, но распространявшейся по всей Европе, напечатан в “Чтениях Общества ревнителей истории и древностей Российских”, кн. 2, 1862.
22. Поселянин Е. Русская Церковь и русские подвижники XVIII века. СПб., 1905, стр. 118-119.
23. Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия. Париж, 1988, стр. 208.
24. Доклад митрополита Крутицкого и Коломенского Ювеналия, председателя синодальной комиссии по канонизации святых, на Юбилейном Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви 13-16 августа 2000 года. Информационный бюллетень Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата. 2000, август, стр. 57.
25. Доусон К. Г. Боги Революции, стр. 109-110.
26. Де Местр Ж. Санкт-Петербургские вечера. СПб., 1998, стр. 566-567.
27. Цит. по кн.: Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II. Пг., 1917, стр. 45.
28. Де Мадариага И. Россия в эпоху Екатерины Великой. М., 2002, стр. 845.
29. Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 117.
30. Вернадский Г. В. Русская история. М., 2001, стр. 181.
31. Radkey O. H. The Election to the Russian Constitutional Assembly of 1917. Cambridge,1950, p. 16. Речь идет как о предвыборных объединениях “Вера и Отечество” ар хиепископа Сергия Страгородского в Нижнем Новгороде и “Христианский Союз” (см.: “Известия Всероссийской по делам о выборах в Учредительное собрание Комиссии”, 1917, № 24, 16 декабря), так и об отдельных кандидатах, заявивших своей целью поддержку веры, например, таковы старообрядцы Хвалынского уезда Саратовской губернии (Radkey O. H. Op. cit., p. 67-68).
32. Тойнби А. Дж. Постижение истории…, стр. 531.
33. Зеньковский В. В., прот. История русской философии. Т. 1. Париж, 1948, стр. 105.
34. Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II. СПб., 2001, стр. 29.
35. См. кроме уже упомянутых в том числе: Пыпин А. Н. Русское масонство. XVIII и первая четверть XIX в. Пг., 1916; “Масонство в его прошлом и настоящем”. Под ред. Н. П. Сидорова и С. П. Мельгунова. В 2-х томах. Пг., 1916; Боголюбов В. Н. И. Новиков и его время. М., 1916; Барсков Я. Л. Переписка московских масонов XVIII века. Пг., 1915; In-ho Li Ryu. Moscow Freemasons and the Rosicrucian Order. A Study in Organisation and Control. — In: “The Eighteenth Century Russia”. Ed. by J. G. Garard. Oxford, 1973.
36. Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 115-116.
37. Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II, стр. 322.
38. Де Мадариага И. Россия в эпоху Екатерины Великой, стр. 829.
39. Цит. по кн.: Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II, стр. 215.
40. См.: “Новое начертание истинныя теологии”. Часть 2. М., 1784, стр. 9-15; Штендер Г.-Ф. Истина религии. Часть 2. М., 1785, стр. 348 — 349.
41. См.: “Путешествие в Землю Офирскую. Сочинения князя М. М. Щербатова”. Т. 1. СПб., 1896 — 1898, стр. 819, 910-911. А также “Записки” Цесаревича Павла Петровича о военной реформе, посланные графу П. И. Панину в 1774-1779 годах, — “Русская старина”, 1882, № 3.
42. Особенно характерны здесь речи С. И. Гамалея и беседы Руфа Степанова. См.: Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II, стр. 232-234.
43. Там же, стр. 255.
44. Де Мадариага И. Россия в эпоху Екатерины Великой, стр. 845.
45. Соловьев В. С. Собрание сочинений. Т. 7. Брюссель, 1966, стр. 310.
Нет комментариев
Добавьте комментарий первым.