Главная » Аллея писателей и поэтов » Дмитрий Михайлович Балашов — русский советский писатель, филолог-русист и общественный деятель

 

Дмитрий Михайлович Балашов — русский советский писатель, филолог-русист и общественный деятель

 
Россия, государство, человек, общество, русскость, национализм, духовность, народ, род, корни

На снимке: Дмитрий Михайлович Балашов

 

Николай Коняев. ОБРЕТЕНИЕ ИМЕНИ

Осмысленный национализм учит человека, что безнациональность есть духовная беспочвенность и бесплодность; что ин­тернационализм есть духовная болезнь и источник соблазнов и что сверхнационализм доступен только настоящему националисту. Ибо создать нечто прекрасное для всех народов может только тот, кто утвердился в творческом акте своего народа.

И.А. Ильин. 1937 г.

Дмитрий Михайлович Балашов родился 8 ноября 1927 году в Ленинграде…

Записываешь эти привычные для биографического повествования слова и останавливаешься, понимая, что это не совсем так, вернее совсем не так.

Дело в том, что восемьдесят лет назад не было никакого Дмитрия Балашова.

Тогда, в семье актера ленинградского ТЮЗа Михаила Гипси и его жены, театрального художника Анны Николаевны (в девичестве Васильевой) родился сын, которого родители назвали Эдвардом.

 

1.

Считается, что свой псевдоним, ставший и фамилией его, отец будущего писателя, носивший от рождения фамилию Кузнецов, составил из букв имени и фамилии драматурга Генриха Ибсена, страстным поклонником которого он был.

Необычное сочетание букв так нравилось молодому актеру, что со временем он начал рассказывать приятелям, дескать, это и есть его настоящая фамилия, и сам он никто иной, как незаконнорожденный сын английского лорда Гипси.

Когда же знающие английские язык люди объяснили ему, что по-английски слово «джипси» обозначает цыгана, и никак не может быть именем лорда, это нисколько не смутило актера-футуриста. Он тут же схватил свой паспорт и дописал продолжение фамилии, превращаясь в Гипси-Хипсея…

 

Смена фамилии в послереволюционное десятилетие во многом была обусловлена стремлением чекистов и государственных чиновников среднего ранга поменять свои фамилии и имена на русские.

Но как всегда бывает в таких случаях волна «обрусения» в органах ГПУ растворилась в ставшем своеобразной постреволюционной модой, массовом отказе от своих родовых корней.

Это поощрялось большевистской властью, во-первых, потому, что помогало замаскировать подлинную причину столь стремительного «обрусения» сотрудников ГПУ, а, во-вторых, это вписывалось в проводимую большевиками линию общей интернационализации России, очень четко выраженной в директивных указаниях наркома А.В. Луначарского, считавшего, что ни в коем случае не следует поддерживать «иррационального пристрастия» к русской речи, русской истории, русскому типа лица…

Чем руководствовались сами русские люди, столь активно менявшие свои фамилии в послереволюционные десятилетия разобраться труднее. Можно понять тех, кто стремился ради безопасности скрыть свое прошлое, но таких было меньшинство.

А остальные?

 

2.

Поэт-обэриут Николай Олейников, с которым, кстати сказать, Михаил Гипси-Хипсей вполне мог встречаться и даже быть знакомым, поскольку круги их общения пересекались, в 1934 году написал стихотворение, которое так и называлось — «Пере­мена фамилии»…

 

Пойду я в контору «Известий»,
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.

 

Козловым я был Александром,
А больше им быть не хочу!          
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.

 

Быть может, с фамилией новой
Судьба моя станет иной
И жизнь потечет по-иному,
Когда я вернуся домой…

 

Стихотворение, начинающееся в обычной для Олейникова ма­нере «внука Козьмы Пруткова», — умышленный прими­тивизм, гротескные несовпадения лексической окраски слова с его логическим содержанием — развивается как-то необычно для Олейникова серьезно и трагедийно:

 

Но что это значит? Откуда
На мне этот синий пиджак?
Зачем на подносе чужая посуда?
В бутылке зачем вместо водки коньяк?

 

Я в зеркало глянул стенное,
И в нем отразилось чужое лицо…

 

Тут уже и тени иронии нет, да и какая может быть ирония, если посреди травестийной игры меняющимися масками вдруг:

 

Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд
Печальные тусклые очи,
Холодный уверенный взгляд.

 

И пусть, словно бы опомнившись, снова пытается скрыть герой за клоунскими ужимками страх и растерянность:

 

Тогда я ощупал себя, свои руки,
Я зубы свои сосчитал,
Потрогал суконные брюки —
И сам я себя не узнал…

 

— апробированные приемы не срабатывают сейчас.

 

Я крикнуть хотел — и не крикнул.
Заплакать хотел — и не смог.
Привыкну, — сказал я, — привыкну.
Однако привыкнуть не мог…

 

Стихи Н.М. Олейникова несут в себе высокий трагизм, возвышающийся над галантерейностями языка, и именно этот высокий трагизм и делал Олейни­кова поэтом. Именно поэтому шутливые стихи его не про­пали вместе с альбомами и альбомчиками, а остались в русской поэзии.

Трагизм этот ниоткуда не заимствовался.
Он шел из самой судьбы Н.М. Олейникова.

В «Перемене фамилии» поэт попытался сказать о главном, попытался сформулировать главное для себя, и среди травестийных масок вдруг возникло его собственное искаженное болью лицо:

 

Я шутки шутил! Оказалось,
Нельзя было этим шутить…

 

Стихотворение, заканчивающееся смертью героя, — он отравился! — как бы завершало путь, который начался для самого Олейникова, когда, чтобы сохранить право на жизнь и творчество в большевистской России, попытался переменить он не фамилию даже, а саму свою казацкую, русскую суть.

Рассказывая в окружении Самуила Яковлевича Маршака о том, что он весь пропитан ненавистью к казакам и всему ка­зачьему, и даже книги начал читать только из ненависти к тупости и невежеству своих казаков, а евреев, «этих умнейших, благо­роднейших, лучших людей на свете» он стал любить, Николай Макарович в рамках обэриутской поэтики соединял самопародию с изощренным издевательством как над самим Самуилом Яковлевичем, так и над его окружением.

Чем всё это закончилось, я достаточно подробно проследил в своей документальной повести «Дни забытых глухарей», а сейчас я вспоминаю об этом, потому что в решении актера ТЮЗа Михаила Михайловича Кузнецова сменить фамилию, было нечто и от превратившегося в Никандра Орлова героя стихотворения, и от самого Николая Макаровича, чья жизнь оборвалась в 1937 году в расстрельной яме на Левашовской пустоши…

 

3

А происходил Михаил Михайлович Кузнецов из купеческой семьи.

Согласно семейному преданию, отец его Михаил Лукьянович служил у Саввы Морозова, который и послал его учиться. После училища Михаил Лукьянович ездил в Америку, а потом устроился приказчиком к Саратовскому купцу- мукомолу Семену Семеновичу Степашкину, на дочери которого, Марии Семеновне, и женился.

После рождения Михаила в 1891 году семья переехала в станицу Кубанскую Краснодарского края, но с Саратовым связи сохранились.

В Саратове и закончил Михаил Михайлович коммерческое училище, отсюда — это было в 1911 году! — уехал в Петроград, чтобы поступить в Политехнический институт.

Впрочем, в Политехническом институте будущий актер не задержался, начал писать стихи и перебрался на филологический факультет Петербургского университета.

Сблизившись с кубофутуристами, Михаил Кузнецов входит в кружок Елены Генриховны Гуро, встречается с В.В. Маяковским, В.В. Коменским, В.В. Хлебниковым, Д.Д. и В.Д. Бурлюками, а в 1916 году выпускает в издательстве «Жатва» книгу «Пленная птица».

Во время войны он служил в армии, но перед революцией вернулся к гражданской жизни, начал заниматься — еще в Саратове он увлекся театральными постановками! — актерской работой.

В 1917 году Михаил Лукьянович Кузнецов — дед писателя — умер, как писал другой его внук Григорий Михайлович Балашов, «то ли от рака печени, то ли от сердечного приступа, а скорее всего — от революции»…

Как актер Михаил Михайлович Гипси-Хипсей несомненно нашел себя.

Знавшие его люди утверждали, что, «если бы не некая неуравновешенность (мягко говоря), он встал бы в ряды русских гениев».

Может быть, в этом и есть доля преувеличения, но в Театре юного зрителя[i], которым руководил тогда А.А. Брянцев, М.М. Гипси-Хипсей играл вместе с Н.К. Черкасовым, Б.П. Чирковым, В.П. Полицеймако, П.П. Кадочниковым — артистами, ставшими гордостью советского театра.

 

Так получилось, что Михаил Михайлович Гипси оставил заметный след и в живописи – его рисовали весьма серьезные художники. В.А. Гринберг и А.С. Шендеров. «Портрет актера ТЮЗа Гипси М. М. с четками» принадлежит к числу лучших работ А.С. Шендерова и храниться в Русском музее. Между прочим, представлена эта работа и в известном альбоме «Живопись 20-30-х годов», выпущенном издательством «Художник РСФСР» в Санкт-Петербурге в 1991 году.

«Характерный профиль Михаила Гипси, пожалуй, даже несколько шаржированный, не придает однако портрету черт карикатуры, свидетельствуя лишь об остроте восприятия художником видимого мира. Более того, уравновешенность, монументальная композиция выражает значительность образа человека, очень заинтересованного художника», — сказано в сопроводительной статье.

Александр Семенович Шендеров не ограничился этим изображением М.М. Гипси. Известна и другая его работа, написанная в том же, 1924 году, «Портреть актера ТЮЗа Михаила Гипси с мишкой».

 

Снимался Михаил Гипси и во многих советских кинофильмах.

Возможно, кое-кто из читателей этого очерка, сам того не подозревая, помнит его по фильму «Чапаев», в котором Гипси, сыграл крохотную роль красноармейца, растерявшегося и выскочившего из окопа во время «психической» атаки каппелевцев…

Символично, что именно этой ролью — остальные фильмы с его участием утрачены! — и остался Михаил Михайлович Гипси-Хипсей. И неуравновешенности, и путаницы в его голове было предостаточно…

 

4.

В 1926 году Михаил Михайлович Гипси-Хипсей женился на художнице ТЮЗа Анне Николаевне Васильевой и переехал к ней в квартиру на улице Чайковского. А через год, 8 ноября 1927 года, у них родился первенец — Эдвард Гипси-Хипсей[ii].

Насчет фамилии, которой отец-футурист наградил своего первенца, всё понятно. Но он ведь и имя его, выбранное в полном соответствии с православной традицией[iii] тоже — и тут не смог обойтись Михаил Михайлович без футуристического выверта! — переиначил на английский манер.

И тут, разумеется, не могло и речи идти о необходимости обезопасить сына, поскольку ни ему, ни самому Михаилу Гипси тогда ничего не грозило. Скорее можно говорить о какой-то болезненной гримасе. Большевистская Россия наших интернационалистов, затаптывала Россию русских, и перемена фамилии становилась своего рода внутренней эмиграцией. Такие люди, как Михаил Гипси, покидали Россию, хотя они никуда и не выезжали за ее пределы. В каком-то смысле, это было подсознательным протестом против экспансии интернационалистов, сделавших так, что русскому человеку стало очень трудно жить в России.

Конечно, далеко не каждый русский человек способен был на подобную внутреннюю эмиграцию, но Михаил Михайлович Гипси, прошедший школу футуристов не каждым и был.

 

Как относился к отцу сам Дмитрий Михайлович не известно, но некая ирония очевидно присутствовала в нём.

Станислав Панкратов рассказывал, что Михаил Михайлович Гипси-Хипсей был «че­ловеком весьма необычным, беззаветно преданным театру (он увлеченно играл даже задние ноги ло­шади Дон Кихота)»[iv].

Едва ли он мог узнать об этой подробности от кого-либо кроме самого Дмитрия Михайловича Балашова или его матери Анны Николаевны Гипси.

Как бы то ни было, но отцовский подарок — об этом свидетельствуют почти все, кто запомнил Дмитрия Михайловича в молодости! — явно тяготил его.

Впрочем, иначе и не могло быть…

Любой писатель знает, что, если в уже написанном романе, повести или рассказе, он попытается переменить имя героя, произведение сразу поблекнет, утратит свою жизненную убедительность.

Что же говорить о том произведении, в котором мы сами отчасти являемся героями!

 

Уже в первые часы жизни будущий писатель, как рассказала Анна Никола­евна Гипси, был хмурым и озабоченным…

— Фу! — вырвалось тогда у Анны Никола­евны. — Дюка-то какой…

Близкие Дмитрия Михайловича, возможно, с его собственных слов, толкуют это слово по словарю В. Даля, где «дюка» обозначает молчаливого или угрюмого человека, медведя, буку…

Так же поступают и некоторые биографы писателя, развивая толкование В.И. Даля применительно к Д.М. Балашову.

«И хотя Дмитрий Михайлович не был угрюм, но от хозяина леса унаследовал и хватку, и смелость, и силу. Так имя Дюка и прилепилось к нему»[v].

На наш взгляд, Анна Никола­евна вкладывала в прозвище сына иной смысл. Ведь назвать своего сына «букой» мать, конечно, может, но едва мы найдем такую родительницу, которая захочет сделать это слово постоянным прозвищем своего первенца…

Тем более, что у слова «Дюка» есть и другое значение … Это еще и имя знаменитого персонажа русской былины, молодого сына боярского Дюка Степановича, славного не только своей удалью, но и упрямством и какой-то совершенно необыкновенной заковыристостью.

Возможно этого персонажа былины, которую она могла читать в гимназии, и вспомнила Анна Никола­евна Гипси, когда принесли ее первенца.

 

«Приходил-то Дюк да к родной матушке,
Говорил-то Дюк да таково слово:
«Ты свет государыня моя матушка!
Мне-ка дай прощеньице-благословленьице,
Мне-ка ехать, Дюку, в столен Киев-град.

 

Мать отказывается благословить сына, поскольку путь в Киев далек и труден, но Дюк не унимается.

 

«Во всех градах у меня побывано,
А всех князьев да перевидано,
Да всем княгиням-то послужено,—
В одном во Киеве не бывано,
Киевского князя-то не видано,
Киевской княгине-то не служено».

 

Но и эти доводы не убеждаю матушку:

 

«Я не дам прощеньица-благословленьица
Тебе ехать, Дюку, в столен Киев-град.
Как ведь ты, дитя мое, заносливо,
А заносливо да хвастоватое,
Похвасташь, Дюк, ты родной матушкой,
Похвастать, Дюк, да ты добрым конем,
Похвасташь, Дюк, да золотой казной,
Похвасташь, Дюк, да платьем цветныим.
А во Киеве люди всё лукавые,
Изведут тебя, Дюка, не за денежку».

 

Но Дюка не переспорить, не переубедить…

 

Говорил-то Дюк да таково слово:
«Ты свет государыня моя матушка!
Тем меня ты не уграживай.
Дашь прощеньице — поеду я,
Не дашь прощеньица — поеду я».

 

Говорила Дюку родна матушка:
«А й ты, дитя ты мое милое,
Молодой ты боярский Дюк Степанович!
Тебя Бог простит, Господь помилует».

 

Весьма вероятно, что именно этот общеизвестный эпизод былины «Дюк Степанович и Чурила Пленкович», записанной еще А.Ф. Гильфердингом, и возник в памяти Анны Николаевны, когда, увидев первенца, обостренным материнском чувством отгадала она вдруг и его непростой характер и будущую нелегкую судьбу… И тогда и сорвалось с ее губ слово, заменившее сыну выдуманное отцом имя…

Связи характера Дмитрия Михайловича с характером Дюка Степановича, параллели былинного сюжета с судьбою Балашова прослеживаются во многих эпизодах жизни Балашова, но сам Дмитрий Михайлович не только проживал отдельные эпизоды былины в собственной жизни, но и изучал ее, как фольклорист… Одна из его работ, так и называется «Уникальная редакция былины о Дюке Степановиче»[vi].

Тут кстати уместно помянуть, что в письмах к матери подписанных «Дюк», Дмитрий Михайлович тоже иногда вспоминает и саму былину. Например, в письме за 12 июля 1963 года он пишет матери: «Нашел былинщика, записал одну былину «Дюка» коротенького»[vii]. То есть в общении друг с другом они поминали не «буку», не медведя, а все-таки былинного персонажа.

Ну, а тогда, 8 ноября 1927 года, сорвавшееся с губ матери словечко прилипло к нему и, кажется, это сам будущий писатель и сменил изобретенное отцом имя, когда ему было всего несколько часов отроду.

 

Забегая вперед, уместно будет отметить тут, что уже после войны, когда пришла пора получать паспорт, и когда Дмитрий Михайлович решил официально избавиться от отцовского интернационального клейма, он не стал брать фамилию деда, которую и должен был носить, если бы не своевольство отца.

Возможно, Дмитрий Михайлович уже тогда подумывал о карьере писателя и, меняя фамилию, заботился и о том, чтобы не затеряться среди весьма многочисленных Кузнецовых[viii], но, разумеется, главным было не это.

Он был родным сыном Михаила Михайловича Гипси-Хипсея и, исправляя своеволие отца, поступал точно так же своевольно, как поступал, кстати, и былинный персонаж, молодой боярский Дюк Степанович…

 

Кстати, корней своих Дмитрий Михайлович мог и не знать.

Все подробности родословной Кузнецовых и Степашкиных мы приводим по изысканиям Григория Михайловича Балашова, сделанных им уже после кончины старшего брата…

 

5.

Тем ни менее детство было счастливым, а любовь к родителям неподдельной, и родители тоже несомненно любили его.

Это видно и по фотографиям.

Вот двухлетний толстощекий Дюка устроился на шею отца, а мать заботливо поддерживает его сзади. Из-за спины смотрит она на сына, и столько любви, столько бережности в ее взгляде! И отец, Михаил Гипси в пуловере в крупную клеточку, хотя и не может обернуться, но как-то так направлен взгляд, что кажется, он на сына и смотрит сейчас.

Сохранилась и фотография 1933 года. Воспитанники Ленинградского детсада №3 играют на шведской стенке в садике. Пятилетний Дюка Гипси стоит схватившись руками за верхнюю перекладину и смотрит куда-то в сторону от объектива фотоаппарата.

Одет он так же, как и другие дети – короткие штаны на лямочках, но вид серьезный. Он стоит как бы отдельно от играющих детей…

Настоящий Дюк Степанович в детстве…

 

С этим именем будущий писатель пошел и в школу.

«До войны — школа, «приличная бедность», горячо любимая мать», — писал он в своей автобиографии[ix].

 

Творческие способности рано проявились в первенце Гипси-Хипсеев.

В 2001 году в Центре музыкальных древностей, в Великом Новгороде была организована выставка «Балашов-художник». Приглашение на выставку создали на основе рисунка, сделанного шестилетним Дюкой Гипси.

Рисунок завораживаюший: море с диковинными оби­тателями, вокруг моря — непроходимые леса, окайм­ленные хороводом взявшихся за руки человечков, а в небесах парят птицы…

«Что это? — размышляя над этим рисунком, задает вопрос директор центра культуры «музыкальные древности» В.И. Поветкин. — Ответ один: это видение одушевленного Мира словно бы с ковра-самолета. Поражает то, что в точности такой же надмирный взгляд, пусть в других творческих ито­гах, сохранялся и у семидесятилетнего Балашова. Все в нем едино: и дитятко, и мудрец».

Не оспаривая этой трактовки, отметим, что «надмирный» взгляд Дюки Гипси, запечатленный на этом рисунке, очень близок «надмирному» взгляду матери Дюка Степановича, рассказывающей сыну о тех непреодолимых препятствиях, что ждут его на дороге к Киеву:

 

На прямой дорожке три заставушки,
Три заставы ведь великие:
Первая заставушка — Горынь-змея,
Горынь-змея да змея лютая,
Змея лютая, змея пещерская.
Другая заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых грачей,
По-русски назвать дак черных воронов.
А третья заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых гонцов,
По-русски назвать дак серых волков».

 

Ну, а сохранил этот рисунок педагог Дмитрия Михайловича — К.А. Кордабовский, который долгие годы вёл во Дворце пионеров ИЗО-студию

Здесь, в Аничковом дворце на Фонтанке, Дюка Гипси и начал заниматься рисунком и живописью.

 

«Художника из меня, как и писателя (! — Н.К.) не получилось, — писал Д.М. Балашов в 1990 году в воспоминаниях, посвященных своему наставнику. — Не ведаю, к сожалению или к счастью. Началась война, потом голод, эвакуация, занятия живописью пришлось бросить на годы, а потом я не смог поступить в училище и так далее. Хотя и то скажу, что еще лет десять-пятнадцать из меня выходило тоской по утраченному желание стать живописцем. Были и идеи и замыслы, неосуществимые по причине отсутствия мастерства. Художником — художником слова я все-таки стал в конце-концов и возможно знающие меня, как автора, найдут в некоторых описаниях моих следы давнего детского увлечения изобразительным искусством.

Но не смотря на это долгая моя привязанность к моему учителю в Доме пионеров Кордабовскому у меня осталась так же, как и у большинства его учеников.

И сейчас по миновении лет я задумываюсь — почему?

Что заставило меня разыскать Кордабовского после войны, приходить к нему в гости, беседовать. Он тогда уже, кажется, оставил преподавание. Воротившись с войны, женился, как оказалось хорошо. Это был один их тех радостно-удачных поздних браков, когда жена становится и соратником и помощницей своего мужа.

Но все-таки почему? Тем боле что учился я неудачно, помню мусолил какую-то реалистическую композицию, надоевшую мне до омерзения. И Кордабовский каялся потом, что дал мне её, а не что-нибудь сказочное, что открыло бы простор моей детской фантазии. Но время было такое. И опять же – не в этом дело… Кардобовский умудрялся давать нам не только азбуку рисования и живописи — я бы сказал даже не столько — сколько старался сделать нас людьми, привить истинную культуру. И потому, например, запомнились мне не столько сами занятия, сколько такие вот «взрывы» — когда Кардобовский приносил вдруг на урок «Медного всадника» в иллюстрациях Александра Николаевича Бенуа и мы погружались в старый Петербург…В другой раз приносит «Азбуку», изданную в году девятнадцатом, кажется, почти всю погибшую вместе с разгромленной типографией. И опять мы смотрим на удивительных каких-то неправдоподобно вытянутых чертей (на букву «Ч») и учимся понимать, чем черно-белая графика отличается, скажем, от офорта»[x]

 

Не совсем обычной была и школа[xi], в которой учился Эдвард Гипси-Хипсей.

Находилась она в Соляном переулке напротив Центрального училища технического рисования А.Л. Штиглица[xii].

Вестибюль с колоннами, широкие пролеты лестницы с широкими перилами, по которым так нравилось кататься ученикам, и высокие стеклянные двери классных комнат — всё это более напоминало дворец, чем обычную школу.

Кстати сказать школу эту знают и те люди, которые никогда не бывали здесь.

В 60-х годах прошлого века пользовался немалой популярностью фильм — «Ключ без права передачи» — о школьных проблемах того времени. Этот фильм снимался, как раз в этой школе.

 

Прекрасная изостудия…

Одна из лучших школ Ленинграда…

Пронизанная театром семейная жизнь…

Всё это приметы детства Эдуарда Гипси — хорошего мальчика из хорошей ленинградской семьи, не догадывающегося пока не только о своей судьбе, но и о своем имени и фамилии, под которыми предстоит жить и работать ему.

Как видно по воспоминаниям, в школе будущий писатель ни именем, ни творческой специальностью родителей, ни собственными талантами особо не выделялся из круга одноклассников.

Сохранилась фотография 5 «б» класса, в котором учился в 1940 году Дюка Гипси. Он стоит в последнем ряду и едва выглядывает из-за стоящего перед ним мальчика.

 

Впрочем, интерес к истории проявился уже в детстве.

«Мы вместе разыгрывали бесконечные баталии на темы походов Македонского или Ермака, — вспоминает одноклассник Балашова, Владислав Ромилович Башинский, — и для этого готовились бумажные   воины,   вооружение,   строились крепости   и замки».

Ну, а скоро — будущий писатель закончил тогда шестой класс! — в его жизнь пришла и настоящая история…

 

6.

Лето 1941 года семья Гипси-Хипсеев проводила на даче, в Шапках.

Здесь они снимали ком­нату у финна Ильи Андреевича.

Когда объявили о начале войны, решено было возвращаться назад.

Как вспоминает Григорий Михайлович Балашов, «уезжая с дачи, все запасенные продукты оставили хозяи­ну, а приехали в Ленинград, и купить в магазинах уже было нечего»[xiii].

Сил двигаться не было, Эдвард и Генрик Гипси жили в детском саду № 3 на Озерном переулке, куда мать устроилась работать воспитателем, а отец жил в опустевшем здании эвакуированного на Урал, в Березники, театра. Он дежури­л на крыше, сбрасывая немецкие зажигалки.

 

В пятидесятые годы, Дмитрий Михайлович Балашов попытался написать рассказ о блокаде[xiv], но дальше набросков дело не пошло. Трудно было вспоминать о самом страшном голоде, который пережил он.

По наброскам видно, как мучился Дмитрий Михайлович, пытаясь встроить в беллетристический сюжет свои воспоминания о блокаде, но это так и не удалось ему, так и остались блокадные воспоминания в рассыпанных по тетрадным листкам штришках…

«Я не могу читать, мешает голод»…

 

В начале 1942 года Михаил Михайлович Гипси-Хипсей с острым отравлением попал в больницу, которая размещалась в Аничковом дворце. Здесь 5 января он и умер.

 

Д.М. Балашов рассказал[xv], как уже после войны пришел он в Аничков дворец, где умер от голода его отец, и здесь в студии К.К. Кордабовского, на правах старого ученика, работал над натюрмортом — на цветной желтой оберточной бумаге лежало полбуханки черного хлеба и вобла.

«Исчезнувшая ныне, а тогда незаменимая для натюрмортов рыба, не портясь, могла лежать месяцами, а сложные переливы цвета на ее копченых боках и чешуе являлись находкой для обучения начинающих художников.

И вот на втором, на третьем ли занятии явилась довольно молодая остроносая дамочка из горкома комсомола с проверкою, узрела воблу и хлеб, сморщила нос. Натюрморт показался ей бедным, а подбор — нарочитым напоминанием о блокаде.

Любопытно, отчего эта публика всегда боялась любых возможных напоминаний о каких-либо трудностях в стране. Разумеется, объяснять ей, что полбуханки хлеба и две воблины явились бы зимой 1941-42 гг. королевским пиром и могли бы спасти от голодной смерти целую семью — было бесполезно»…

 

Этот натюрморт-некролог сохранился.

Смотришь на него, и кажется, что и буханку хлеба, и воблины, брошенные на лист желтой оберточной бумаги, Дмитрий Михайлович рисовал, думая, что этого куска хлеба и не хватило, чтобы сохранить жизнь бесконечно талантливому, но изуродованному футуристическим интернационализмом русскому человеку, его отцу Михаилу Михайловичу Кузнецову…

 

7.

Весной 1942 года, когда умерла от голода вся семья брата Николая, работавшего в Ленинградском университете на филологическом факультете, Анне Николаевне удалось пристроиться со своими сыновьями, ставшими дистрофиками, на эвакуацию.

По тающему льду Ладожского озера их вывезли на большую землю.

Запомнилось тогда немного и совсем не то, что надо было запомнить. Осталась в памяти только как-то странно освещенная церковь в Кабоне…

Очнулись, пришли в себя уже в Кемеровской области.

Здесь, на руднике Берикуль, и устроились эвакуированные Гипси-Хипсеи.

Анна Николаевна почти круглосуточно пропадала в детдоме, где работала воспитателем, и где все дети называли ее «мамой».

Старший сын учился в местной школе, но из-за пропущенного в Ленинграде полугодия, из-за голода, отстал в учебе на целый год.

«Жить было, — как вспоминал Григорий Михайлович Балашов, — очень трудно, после большого города»…

В бараке на руд­нике, где они жили, «действовали в быту законы физической силы и наглости».

Отъеда­лись картошкой.

Иногда Анна Николаевна зарабатывала на молоко, рисуя что-либо по заказу местных жителей.

Рассказывают, что будущий писатель как-то подрядился пилить дрова.

— Хорошо, парень, работаешь! — похвалил хозяин. — Зовут-то тебя как?

— Эдвар­дом…

— Эх ты, — посочувствовал мужик. — Имя-то какое заковыристое. А работаешь хорошо…

 

Осенью 1944 года, когда блокада Ленинграда была прорвана, Анна Николаевна решила вернуться в родной город.

Разрешение выхлопотать не удалось и возвращались, «почти тайком», как пишет в своей автобиографии Дмитрий Михайлович Балашов.

«Впечат­ление было такое, — подтверждает его воспоминания брат Григорий Михайлович, — что правительство всячески тормозит возвращение ко­ренных горожан на свои пепелища».

А, вернувшись, Гипси-Хипсеи обнаружили, что остались без жилища.

Комнаты, в которых жили еще деды и прадеды Анны Николаевны[xvi], оказались заняты сотрудницами МВД, а вещи растащены соседями…

Анне Николаевне так и не удалось отстоять ни одной комнаты в родительской квартире…

 

В Ленинграде оказавшуюся бездомной семью приютила Татьяна Николаевна Розина, к которой пришла Анна Михайловна Гипси, чтобы устроиться на работу в детский садик.

Как и в блокаду, она поселила Анну Николаевну в общежитии детсада № 3, в двухэтаж­ном флигеле, стоявшем между Ковенским и Озерным переулками.

Снача­ла они жили вместе с другой семьей в одной комнате, а затем появилась своя комна­та площадью 12 квадратных метров.

 

Как вспоминал Григорий Михайлович Балашов, Татьяна Николаевна Розина была дочкой дореволюци­онного профессора, и отличалась высокой культурой и удивительной честностью.

И сотрудников она набирала подстать себе.

 

«Ольга Сергеевна Лаврова, Елена Кирилловна Гаркун, Анна Антоновна Сакевич и другие были людьми уди­вительными по сегодняшним временам, они честно работали, неся свою культуру и детям. В большом саду были растения, животные и проводи­лась работа с детьми по изучению всего этого. Дети не хотели идти домой, играя в этом саду.

Многие сотрудники детсада были нашими хорошими знакомыми, ко­нечно, оказывали влияние на формирование наших взглядов. Поэтому я долго не знал, что есть плохие люди, не ждал внезапного нападения, ос­корбления, предательства. Все это я стал понимать годам к 30 и позднее»[xvii].

 

Очевидно, не без помощи новых сослуживцев матери будущий писатель, отставший из-за блокадной зимы в учебе от сверстников, сумел наверстать в Ленинграде упущенное и, перепрыгнув через один класс, закончил десятый класс вместе со своими одногодками.

«Я окончил школу, десятый класс, едва не попал в армию, но кончилась война, и мне разрешили, после разных проволочек, поступить в институт, — писал сам Дмитрий Михайлович в «Автобиографии». — Разрешили поздно, к октябрю, и поступить я смог только в театральный ВУЗ на Моховой, на театроведческий факультет. (Его весьма часто называли «театраловедческим»). Возможно, сработала память покойного родителя, бывшего актером ТЮЗа».

Последняя фраза: «Возможно, сработала память покойного родителя…» — на наш взгляд, выпадает из общего контекста.

Как-то странно употреблено тут слово «возможно»…

Разумеется, Михаила Михайловича Гипси-Хипсея помнили в бывшем Центральном театральном училище, ставшим с 1939 года ВУЗом. Ведь само это училище (Моховая улица, 34) очень тесно было переплетено с ТЮЗом, располагавшимся в доме 33 по Моховой улице, и как бы прорастало сквозь него. Поэтому сотрудники училища забыть такого яркого актера, погибшего в блокаду, никак не могли. Да и сам Дмитрий Михайлович, в конце концов, твердо должен был знать, как происходило его зачисление в институт!

Но, может быть, слово «возможно» в его автобиографии не только к самому факту зачисления в институт и относится.

Михаил Гипси дал сыну не его настоящее имя, не его настоящую фамилию. Театральная судьба, которую он — так получилось! — хотел навязать сыну, тоже была не его судьбой…

 

8.

«Театраловедческое» обучение не захватило будущего писателя целиком.

Мы уже упоминали, что, обучаясь в институте, Дмитрий Михайлович ходил «на правах старого ученика» в студию Дома пионеров к К.А. Кордобовскому рисовать натюрморты…

Есть свидетельства, о его поездках во время учебы…

В 1947 году, например, он первый раз побывал в Новгороде. Город еще лежал в руинах, а Дмитрий Михайлович приехал с краюхой хлеба и луковицей в карма­не и сразу отправился в церковь Спаса-на-Ильинке, чтобы скопировать фрески[xviii].

Разумеется, нелепо было приписывать этим поездкам какое-то определяющее судьбу будущего писателя значение, но что-то мешает нам относиться к ним, как к обычным студенческим экскурсиям…

Нет…

Это было неосознанным поиском самого себя…

Вернее поиском своей русскости.

Отец Дмитрия Михайловича в футуристическо-интернациональном восторге — вспомните о том, что не следует поддерживать «иррационального пристрастия» к русской речи, русской истории, русскому типа лица! — затаптывал в себе русскость.

Дмитрий Балашов к русскости попытался вернуться.

На фотографии 1948 года, где он запечатлен вместе в Владиславом Башинским и Любой Крусановой, Эдвард Гипси сидит в русской косоворотке, с вышивкой по вороту и по обшлагам. Рука сжатая в кулак лежит на столе. Вид какой-то народовольческий.

Конечно, говорить о народовольческой решимости и жертвенности применительно к решению надеть на себя косоворотку – смешно. Но это для нас смешно. Дмитрию Михайловичу, когда ему было двадцать лет, для этого решения потребовалась и решимость и жертвенность. Сам того не сознавая, мучительно искал будущий писатель свой путь, вернее, пока еще пытался понять, что же надо искать ему.

 

«Мы вместе учились в ЛГТИ, Ленинградском Государственном Театральном институте, — вспоминает однокурсница Д.М. Балашова Алла Кторова. — Странный, необычный он был человек… сотканный так же, как и его отец, из парадоксов. Сравнение Шекспира и Симеона Полоцкого, Лопе де Вега и протопопа Аввакума — вот абсолютно разнородные его увлечения во время нашей юной дружбы».

 

Найти себя в духовном пространстве ограниченном именами Шекспира и Симеона Полоцкого, Лопе де Вега и протопопа Аввакума нелегко. Гораздо легче вообще потеряться в этом просторе…

 

9.

К сожалению, пока точно не удалось установить, когда же Дмитрий Михайлович поменял отцовскую фамилию. Сам Дмитрий Михайлович, кажется, нигде в своих записях не упоминает об этом, документов в архиве, позволяющих точно датировать событие тоже пока обнаружить не удалось. Можно предположить, что это произошло при получении паспорта, но есть свидетельства, что это случилось позднее…

«Однако вскоре вкусы его резко изменились, — вспоминает Алла Кторова. — Россия и ее история — вот что стало предметом его глубочайшего изучения. Когда Дмитрий Балашов начал подвизаться на поприще литератора, то в соответствующих кругах решили, что печататься под выдуманной его отцом фамилией взамен настоящей (самой простецкой, бытующей в России), совершенно невозможно и надо эту дикую, трудно произносимую фамилию да и имя, заодно, срочно менять в официальном порядке, подогнав под понятия «простых» русских людей. Что и было сделано Дмитрием (в то время его звали по-другому) совместно со мною, уже тогда, в самом юном возрасте считавшей ономастику, то есть именоведение, главной своей будущей профессиональной жизненной стезей. Помню, как сидели мы с ним, почти дети, голова к голове, прикидывая, какая фамилия лучше, красивей, «руссее» — Строганов или Балашов. Я была за Строганова, но он решил сменить свое жуткое, придуманное отцом «прозвание», на «Балашов».

 

Я не стал бы отвергать это свидетельство однокурсницы Д.М. Балашова на том только основании, что в годы учебы на «театраловедческом» факультете, Балашов не написал еще никаких литературных произведений и значит едва ли какие-то «соответствующие круги» могли принимать решение, чтобы он «в официальном порядке» подгонял свою фамилию «под понятия «простых» русских людей».

И о деятельности Дмитрия Михайловича на поприще литератора и о решении «соответствующих кругов» однокурсница   знала только с его же слов, а что может рассказывать мечтательной студентке о своих планах на будущую жизнь не переваливший двадцатилетнего рубежа студент, рассказывать нет нужды.

Кстати, другим знакомым Дмитрий Михайлович называл хотя и иные причины, подтолкнувшие его к смене фамилии, но тоже не имеющие никакого отношения к реальности.

Например, В.Р. Башинский, одноклассник Дмитрия Михайловича, объяснял перемену фамилии практической целесообразностью. Балашов, дескать, ездил в экспедиции и «какая деревенская бабушка с Вологодчины или Беломорья открыла бы калитку человеку с таким чудным именем — Эдуард Гипси?! А Митрию Балашову — пожалуйста: и песни, и сказки!»

И это тоже немножко не так, как было на самом деле…

Вернее — совсем не так.

Чтобы наших русских бабушек, переживших нашествия чекистских банд с нерусскими именами, можно было напугать именем Эдуарда Гипси, надобно было в придачу к этому имени и чекистский маузер выдать. Ну, а самое главное и не ездил еще Эдуард Гипси ни в какие фольклорные экспедиции, когда поменял фамилию.

Но опять же, это не означает, что Владислав Ромилович выдумывает отсебятину. Вполне возможно, что Дмитрий Михайлович Балашов именно таким образом и объяснял перемену фамилии своему однокласснику.

И для нас важнее другое…

Важнее понять, что уже тогда Балашов понимал, что есть то, о чем невозможно рассказать ни одноклассникам, ни однокурсницам, ни коллегам писателям, которым Дмитрий Михайлович объяснял, что смена имени и фамилии произошла очень просто — открыл телефонный справочник и попал на фамилию Балашов…

Русская сущность будущего писателя уже не вмещалась в сконструированную в годы торжества интернационализма ономастическую оболочку.

Он чувствовал, что в нем возникает другой человек…

Русский…

Таким мы и видим его на студенческих фотографиях — в русской косоворотке, которую он не будет снимать всю жизнь.

И звали этого человека тоже по-русски — Дмитрий Михайлович Балашов.

Он не знал еще, чем он будет заниматься…

Он знал только, что занятия эти будут служением России…

 

 

[i] В ТЮЗе, который находился тогда в лекционно-концертном зале бывшего Тенишевского училища на Моховой улице, Михаил Гипси играл роли Держиморды в «Ревизоре», полицейского в «Томе Сойере» и т. д.

 

[ii] Второй сын, ставший потом Григорием Михайловичем Балашовым, носил от рождения имя Генрика Гипси-Хипсея.

 

[iii] Дмитрий Михайлович Балашов родился 8 ноября (26 октября), на день памяти великомученика Дмитрия Солунского.

[iv] Наука и бизнес на Мурмане. Науч.-практ. журн. Мурманск. №2(47), 2005. С. 48

 

[v] Наука и бизнес на Мурмане. №2(47) 2005. С.7

 

[vi] Русский фольклор. Л., 1971. Вып. XII. С. 230—237.

[vii] ГАНПИНО. Ф.8107 о.1, Дело 1103, лл. 1-2

 

[viii] В Справочнике Союза писателей СССР за 1986 год Кузнецовых – семнадцать членов СП СССР. Правда, и Балашовых там тоже достаточно. Вместе с Дмитрием Михайловичем – пять человек.

 

[ix] Дмитрий Балашов. Писатель. Историк. Фольклорист: Материалы первых Балаговских чтений. 7-9 ноября 2001 года. Великий Новгород, 2002. стр.4-6

[x] Государственный архив новейшей политической истории Новгородской области. Ф. 8107 о.1 дело 644

 

[xi] Нынешняя школа №181

 

[xii] Сейчас — Государственная художественная промышленная академия им. В.И. Мухиной.

 

[xiii] Григорий М.Балашов. Пунктирная линия. Санкт-Петербург. 2005. с.4.

 

[xiv] ГАНПИНО. Ф.8107 о.1 дело 433 л.2

 

[xv] ГАНПИНО. Ф. 8107 о.1 дело 644

 

[xvi] Анна Николаевна, по свидетельству Григория Михайловича Балашова, соединяла в себе эстонские, смоленские и, возможно, ярос­лавские корни, и была петербурженкой третьего поколения.

[xvii] Григорий М.Балашов. Пунктирная линия. Санкт-Петербург. 2005. с.4-5.

 

[xviii] Н.Большакова. Встречи с Дмитрием Михайловичем Балашовым. Наука и бизнес на Мурмане. (Духовная практика; т.9), №2(47): Украсный мир Дмитрия Балашова. – 2005 — С. 7

 

 

Нет комментариев

Добавьте комментарий первым.

Оставить Комментарий